Одетая в белую льняную рубаху, прикрытую плотной голубой туникой и перетянутую на талии поясом, в чепце, под которым угадываются золотистые локоны, Катерина упорно не поднимает глаз. Мне все равно, рано или поздно ей придется это сделать. На первый взгляд она не выглядит дикаркой, тем более грязным животным: совершенно обычная путела, дочь, какую я мог бы иметь от Кьяры или Луче. Один Бог знает, через что она прошла, прежде чем очутиться здесь, в этой безнадежной дыре, именуемой моим домом. Раз она черкешенка, наверняка привезена из Таны. Странная насмешка судьбы – с самого отдаленного, дикого края земли быть заброшенной в Венецию, на берег канала, зовущегося именно Рио-де-ла-Тана, потому что с балкона моего дома можно полюбоваться прекрасным видом на величайшую в мире фабрику по переработке пеньки, а вся пенька поступает к нам оттуда, из Таны. И эта Катерина тоже похожа на пеньку – еще сырую, неочищенную, привезенную из Таны в Тану. Жизнь часто играет с нами подобные шутки. Но колесо крутится, и мы снова оказываемся там, откуда начали.
Спит Катерина в крохотной комнатушке на третьем этаже, под самой альтаной, над которой торчат такие же, как у Луче, шесты для просушки белья. Чтобы помогать по хозяйству и заниматься работой, она спускается по крутой каменной лестнице, и всякий раз слышно, как стучат по ступеням тяжелые деревянные цокколи.
С устройством золотобитни и ткачеством мы времени зря не теряем. Всего за несколько дней удалось раздобыть приличное количество металла, особенно на старой барахолке: Томазо с его чутьем сподручнее, прикинув на вес старый подсвечник или растрескавшийся кубок, вычислять, сколько серебра из него получишь и за какую цену можно сговориться с продавцом. Сам я тайком, минуя таможню, сделал несколько вылазок на лодке в Местре, к своим приятелям-евреям, и те принесли мне со складов множество весьма неплохих вещей, не выкупленных в ломбардах, а также несколько мешков серебряных монет; там же я нашел и давешнего нюрнбергского купца, который отдал мне слитки, только что привезенные из Богемии. У ювелиров с Риальто я купил немного чистого золота, недавно выгруженного с ромейских галей. Натаскал в подпольную златокузню битых кирпичей и розжига, а аптекарю велел достать мне сосуды с ртутью, серы, меди, железа, свинца и разных солей; но, чтобы не терять время, давайте пропустим весь аффинаж и перейдем сразу к золотым слиткам.
Бенвеньюда, отыскав в одной заброшенной мастерской немного шелковых нитей самого превосходного качества, уже смотанных на бобины, начала обучать обеих путел и Катерину наилучшим методам навивки и подготовки основы на ткацком станке, чтобы, когда у нас будет сусальное золото, все было готово. Поработав несколько дней в кузне с Дзордзи в роли помощника, я наконец зову Томазо. Тот учит раба выстукивать золотые листы, а Дзордзи в точности повторяет за ним движения, будто ничего другого в жизни не делал. Бойкий ритм поднимаемого и опускаемого молота наполняет дом, и я льщу себя надеждой, что авогасс останется с нами надолго. Как только первые листы готовы, они сразу взлетают на второй этаж, где умелые руки Бенвеньюды, борясь с артритом, показывают девушкам, с какой аккуратностью их надо кроить, вытягивать и скручивать с шелковыми нитями, вдыхая в них новую жизнь и придавая великолепие королевских одеяний.
Если в кузне выдается перерыв, я тоже поднимаюсь наверх, как делал всегда еще в те времена, когда у меня были собственные мастерские, чтобы полюбоваться волшебной, совершенной работой женских рук, сплетающих вместе десятки, сотни, тысячи шелковых нитей, работой любовной, кропотливой, какой от наших, мужских, рук никогда не добиться. И взгляд мой все чаще притягивают руки Катерины, похоже, сразу выучившей то, на что у двух других путел ушли годы. Эти руки мне непонятны, а ведь я, так и оставшийся в душе ремесленником, человеком труда, именно по рукам людей и узнаю. Мне ничего не стоило догадаться, что за хитрость задумали мои коллеги-менялы, просто наблюдая за их жестами во время разговора. Но эти руки я постичь не могу: тонкие, изящные, с длинными гибкими пальцами, они могли бы принадлежать лютнисту; кожа гладкая, шелковистая, чуть потемневшая от солнца, так не похожая на бледность венецианских мадонн; но руки эти сильны, споры, стремительны, словно привыкли держать меч или натягивать лук, а не только крутить веретено и мотовило. Катеринины пальцы легко скользят по нитке, обвивая ее невесомым листком сусального золота, будто наполняя его дыханием, исходящим из приоткрытых уст, едва сдерживаемым от страха, что драгоценный квадратик вспорхнет и улетит; и так же, в такт, редко, волнообразно вздымается ее грудь в вырезе рубахи. А я все стою у двери, прислонившись к косяку, завороженный этими движениями. Вдруг глаза мне слепит тусклый отсвет, и я понимаю, что на пальце у Катерины серебряное кольцо: грязное, потемневшее, и все-таки мне кажется, будто на нем что-то выгравировано. Что бы это могло быть? Может, последняя память о любимом, о чувствах, утраченных в краю, откуда ее вырвали и куда ей уже никогда не вернуться? А может, кольцо это – обручальное или помолвочное: кто знает, вдруг, несмотря на столь юный возраст, она уже успела побывать замужем, и человек, которого она потеряла, был ей мужем? Если захочет, я могу почистить и отполировать, будет как новое.
Прежде чем садиться за станок с уже натянутой основой, нужно выбрать рисунок, объясняет Бенвеньюда, показывая девушкам принесенные ею образцы: кусочки парчи и штофа, которые она соткала много лет назад. Потом дает им по паре листов бумаги, по кусочку угля и просит воспроизвести любой из мотивов с разложенных по столу тканей: на пробу мы всегда даем образец простого переплетения завитков-волют и арабесок. Обе путелы не могут даже зажать в пальцах уголь: одна ломает его, перепачкав весь лист черной пылью, другая трясущейся рукой выводит каракули. Я привстаю на цыпочки, чтобы взглянуть, что станет делать согнувшаяся над столом и полностью сосредоточенная Катерина. Ее рука не давит на уголь, а лишь слегка касается листа, оставляя за собой тонкую, почти неразличимую линию, будто повисшая в воздухе дымка туманит ее очертания. Сперва она перерисовывает мотив лежащего перед ней куска парчи, но вскоре бросает ткань и продолжает закручивать контуры волюты сама, снова и снова свивая и переплетая ее, пока не возникает невероятный образ того, чего на свете нет, разве только у нее в голове, в ее внутреннем мире. А в самом центре рисунка возникает другой, чистый и прекрасный контур лилии. Взгляд у Бенвеньюды перепуганный, она не верит своим глазам. Да и я, если честно, никогда не видел ничего подобного. Что же за птица эта Катерина? Откуда она?
Бенвеньюда о чем-то долго с ней говорит. Я разрешил старухе-черкешенке воспользоваться теми немногими словами прежнего наречия, что еще не выветрились из ее памяти: возможность, которой она до сих пор была лишена, поскольку рабыням строго-настрого запрещается общаться друг с другом на своих родных языках, чтобы они не сговорились и, втайне ото всех, не плели крамолу в ущерб господам. Священники учат, что им следует навсегда забыть о диком языческом мире, откуда они произошли, стать такими же цивилизованными христианами, как мы сами, даже если все вокруг по-прежнему будут считать их низшими существами, прислугой, вьючными животными.
Я так и стою за дверью, не для того, чтобы вмешаться или проследить за ними, а не в силах уйти, настолько впечатленный этой необыкновенной девушкой, что хотел бы узнать о ней любую мельчайшую подробность, понять, кто она на самом деле. Только теперь я впервые слышу голос Катерины, такой же странный, как ее руки, одновременно нежный и резкий, женский и мужской. Мне, правда, кажется, что они, Бенвеньюда с Катериной, не до конца друг друга понимают, пока наконец, к моему удивлению, Катерина сама не переходит на венецианский, куда более неуверенный и забавный, чем у Бенвеньюды, с нелепыми вкраплениями генуэзского, простоватый в построении фраз и выборе слов, но все же вполне ясный и убедительный. Должно быть, она выучила язык за те несколько месяцев, что жила в Константинополе, прежде чем ее увезли в Венецию. Так, на новообретенном лингва франка, они и общаются, старая и молодая.
Я узнаю самые невероятные вещи, приключения, о каких можно разве что прочесть в романе или услышать в песне, хотя не думаю, что девушка все это выдумала. Где-то в глубине непременно должно быть зерно истины, из которого затем произрастают ростки самых баснословных форм, кажущиеся мне удивительными лишь потому, что порождены ее необычным взглядом на мир, на нас. Край, где она родилась, вероятно, совсем не похож на Венецию. Она утверждает, что спустилась со склона самой высокой горы на земле, чья вершина покрыта вечными снегами, той самой, куда причалил на своем ковчеге пророк Ной. Помнится, я однажды читал, что эта огромная гора, называемая Кавказом, ограничивает на востоке Великое море. И вот теперь оттуда является Катерина. А ведь Тана в самом деле, и об этом известно каждому, расположена бог знает где, в самой северной, самой дальней части этого моря, месяцах в трех плавания от Венеции.