Пожалуй, это несколько расходится с моими желаниями. Да, я хотел бы начать все сначала, но на сей раз честно, без обмана. И теперь этот благоухающий жулик в алых шелках предлагает мне вернуться на двадцать лет назад, в худший свой период! Преступления, которые он так чинно планирует, караются смертной казнью через отсечение головы: не его, конечно, а бедолаги, пойманного с поличным, то есть моей; а может быть, и подмастерьев, и рабов, из которых легко можно выбить признание пыткой. Ладно, я принимаю все его чертовы условия и подписываю проклятую бумагу, даже не читая, как будто вместо чернил на ней моя кровь, а вместо статей договора – моя душа. Я снова свернул не туда, но ничего не могу с собой поделать: мне нужно вернуться к работе с золотом, плавить его, вдыхать в него жизнь.
Вот только проблема: где мне найти работников? Ссуда едва покроет стоимость сырья, которое придется добывать контрабандой через одного нюрнбергского торговца или переплавлять из серебряных кубков, столовых приборов и прочего старья, выкупленного по ломбардам моих приятелей-евреев в Местре. Но людей у меня нет. За тигли я, понятно, возьмусь сам; а все остальное? Старый Муссолино, единственный, кому я мог доверять, давно мертв, как и ушлая Паска. С учетом рисков этой работы я могу вспомнить лишь одного золотобита, который тоже многим мне обязан, мастера Томазо Боскарина: он прекрасно знает, что стоит мне захотеть, и он кончит жизнь в тюрьме, а его семья будет разорена; но одного мало. И потом, у меня нет ни прядильщиц, ни ткачей, кроме тех двух безруких девчонок, а мне искренне хотелось бы освободить бедняжку Кьяру от бремени ткацкого станка. У черкешенки Бенвеньюды да ла Тана, бывшей рабыни Лючии-Золотца, артрит, она стара и годна разве что помочь мне обучить своему искусству других женщин…
С этим проблем не будет, заключает достопочтенный синьор. Завтра юный Дзуането зайдет ко мне домой… Кстати, куда ему зайти? Явно ведь не в роскошный палаццо у самого Риальто, насмешливо добавляет он, зная, что причиняет мне боль, ведь тот дом, достойный сиоры и стоивший некогда тысячу дукатов, он сам купил за полцены у ликвидаторов обанкротившегося банка. Ему говорили, будто Донато ютится теперь в арендованном домишке на фондаменте де ла Тана, у стены Ка-дель-Канево, гигантской фабрики по выделке канатов и пеньковых тросов, куда он милостью провидения и на благо Республики назначен местоблюстителем; разумеется, думаю я, богатеть-то ведь за счет Республики – оно всегда лучше. Дзуането доставит капитал, поскольку сам достопочтенный синьор не опускается до обращения с такой мерзостью, как деньги; а также двух рабов, которых достопочтенный синьор мне одалживает, но которые, разумеется, остаются его исключительной собственностью, и ежели с ними не дай бог что-нибудь случится или они получат увечье, Донато должен будет возместить все возможные убытки.
Один – высокий, сильный авогасс, молчаливый и туповатый: этот замечательно научится бить молотом и станет держать язык за зубами, потому что все равно ничего не поймет. Другая – четырнадцатилетняя черкешенка, грязная зверюшка, как и все, кого привозят из Таны, пухленькая, сочная: он, как заведено, осматривал ее нагую, но она еще слишком молода и слишком глупа, чтобы заниматься чем-то еще; быть может, через пару лет, лукаво намекает достопочтенный синьор. Если верить Дзуането, у нее врожденный талант, хотя неизвестно, кто и зачем учил эту бестолковку, ведь каждый знает, что души у рабынь нет: она прекрасно умеет рисовать орнаменты, растения, цветы, сказочных животных, узлы и сплетения самых разных видов. Этим можно воспользоваться при подготовке рисунка, чтобы потом соткать то, чего в Венеции еще не видели. Спрос будет неплохой, особенно теперь, когда мадонны подустали от сирийских и арабских мотивов, но по-прежнему хотят красоваться в чем-то новом. А теперь довольно, отпущенное время истекло, Сан-Дзаниполо уже бьет четвертый час. Достопочтенный синьор, не вставая с кресла, со скучающим видом кивает, что я могу идти. Уже на лестнице я слышу его голос, кричащий слуге, что выпускать меня следует через черный ход, предварительно убедившись, что в переулке никого нет. Ну, разумеется.
Домой, на фондаменте де ла Тана, я возвращаюсь бегом, почти пролетая над мостами Сан-Бьяджо и Кадене. Игра начинается. Нужно все подготовить к завтрашнему приходу Дзуането.
Я посылаю за мастером Томазо и мастерицей Бенвеньюдой: оба они моего возраста, но уже нездоровы и не могут работать, их руки ослабели, пальцы дрожат, хотя они с радостью помогут мне обучить тех, кто помоложе. Томазо соглашается сразу, мне даже не приходится угрожать ему напоминанием о долгах. Бенвеньюда смеется, когда я говорю, что работать мы будем здесь же, в доме, а золотобитню устроим внизу, чтобы без необходимости не таскать золото туда-сюда и не записывать каждую мелочь, как она привыкла делать у Лючии-Золотца.
Вместе с Кьярой и двумя ткачихами мы расчищаем неиспользуемый склад на первом этаже, где не убирались с нашего переезда. Всего две комнатки, одна внутри другой: первая, большая, у входа в темный переулок, зовущийся калле Басса; вторая, в глубине, чуть поменьше, с камином, запасом дров и угля, пригодным для горна, и дверью на канал Рио-де-Сан-Джероламо, откуда крутая лестница позволяет подняться на второй этаж дома, не выходя на фондаменте. Мы достаем из ящиков старые инструменты, которые я спас из загребущих лап Паски: наковальни, молотки, клещи, ножницы, формы, моечные и сушильные поверхности, весы большие и маленькие, листы пергамента и бумаги. Глаза Томазо и Бенвеньюды блестят, когда они берут все это в руки и вспоминают, как были молоды, как работали с золотом и серебром. В маленькой внутренней комнатке я наскоро расставляю горны, щипцы, лохани и кадки, таганки, глиняные горшки и прочие принадлежности моей подпольной златокузни. Мы очищаем инструменты от ржавчины, моем их, вытираем тряпками и раскладываем прямо на фондаменте, на самом солнышке, под любопытными взглядами горстки детишек и болтливых старух. Здесь, в Венеции, к этому приходится привыкнуть. Здесь ничего не делается тайком, словно эти старые стены, сочащиеся водой, что прибывает и отступает с приливами и отливами, полны невидимых пор, впитывающих человеческие жизни, и запахи, и голоса, и шепот.
Сегодня большой базарный день.
Несомненная удача, поскольку, когда лодка Дзуането приближается к дому, на фондаменте никого нет, так что рабов и объемистый кожаный мешок удается выгрузить самым незаметным образом. О том, что в мастерской станут трудиться рабы, соседям лучше не знать: быть может, вся округа, своевременно оповещенная старухами-сплетницами, уже в курсе, что мы открываем золотобитню, но давать лишний повод для анонимных жалоб в Совет десяти явно не стоит. На привлечение рабов к такому стратегическому сектору экономики издавна смотрели косо, их использование даже считалось опасным, мол, отнимает у венецианцев кусок хлеба. Кроме того, рабы всегда стремятся к свободе и, научившись ремеслу, находят повод и способ бежать из Венеции, унося секреты мастерства в другие страны или продавая их иностранцам. А главное, Совет не должен узнать о той комнатке в глубине дома, ведь именно там я собираюсь поместить подпольную златокузню.
Войдя в большую комнату на первом этаже, мы плотно закрываем за собой дверь. Дзуането молча передает мне мешок. Я забираю его, не открывая: деньги пересчитаю потом, оставшись один. Юноша знакомит меня с рабами. Здоровяк в цепях, коих лучше бы не снимать, пока не втолкуешь парой-другой плетей, кто здесь парон и что нужно делать, – Дзордзи, двадцатилетний авогасс. Прекрасный работник, гора мускулов, почти не говорит, а понимает и того меньше. Другая – Катерина: этой цепи не нужны, она не сбежит. Нрав у нее спокойный, покорная, покладистая, тоже почти не говорит, а если бы и стала, то все равно не понять, она ведь черкешенка, но не какая-нибудь дурочка, а вроде бы шустрая, все на лету схватывает. К тому же у нее врожденный дар: умеет рисовать, он, Дзуането, когда увидел, сперва даже не поверил. В Константинополе она казалась веселой, насколько это вообще возможно для рабыни, но теперь, с тех пор как они приехали, вечно ходит печальная и молчаливая, и не разберешь, что там у нее в голове. Быть может, ей пойдет на пользу работа с другими женщинами под руководством сиоры Кьяры, которой, сиоре по рождению, все-таки не пристало ни по дому хлопотать, ни за станком сидеть. Ну, вот и все. Дзуането, похоже, торопится, и вскоре его лодка продолжает свой путь. Я даю Дзордзи понять, что тот соломенный тюфяк в углу, за наковальней, – его спальня, а сверток с хлебом и салями – его еда. Потом запираю дверь и вместе с Катериной выхожу к каналу.
Но, прежде чем подняться по лестнице, оборачиваюсь и впервые оглядываю ее с ног до головы. Катерина выше, чем бывают обычно девушки ее возраста, но, возможно, это лишь сандалии-цокколи на высокой подошве, скрытые юбкой. Под мышкой узелок, в котором все ее скудные пожитки: теплая поддева или, может, шерстяные чулки на зиму, пара дешевых платочков. Вещи, которые даже имуществом не назовешь, ведь она и сама себе не принадлежит, так, рабыня, чья-то собственность, и этот кто-то может делать с ней что заблагорассудится. Такое положение никогда мне особо не нравилось, хотя по Флоренции, например, оно распространилось еще до моего отъезда. Встречая в своих мастерских рабынь, я поступал, как Лючия-Золотце: освобождал их как можно скорее, а они оставались на жалованье и работали даже лучше. Если уж я не считаю женщин ниже мужчин и не могу представить большего блага, чем свобода, что говорить о рабстве: меня спроси, такому понятию в мире не место. Не должно быть возможности лишить другого человека свободы, это ведь все равно что лишить его жизни.