реклама
Бургер менюБургер меню

Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 40)

18

Во Флоренцию я по иронии судьбы вернулся в самый неподходящий момент, когда жизнь встала с ног на голову и люди вроде меня могли лишиться всего, оставшись вдруг несостоятельными должниками. Год 1427-й принес с собой серьезнейшую опасность: введение кадастра, в котором каждый флорентиец под страхом лишения гражданских прав, или того хуже, обязан был задекларировать все свое имущество и доходы, а также заплатить на эти доходы налог, даже если работал за границей. Для меня это стало еще одним ударом: вот только налогов и не хватало.

В общей декларации от имени наследников Филиппо ди Сальвестро Нати, столяра, составленной по просьбе моей сестры писцом, ясно говорилось, что сын сказанного Филиппо, именем Донато, вот уже 40 или более лет находится со всем своим имуществом и семьей в Винеджии. Я же, со своей стороны, 8 августа отдельно подготовил декларацию состояния моего, Донадо ди Филиппо Нати, находящегося в Винексии. Прекрасно помню тот миг, когда, подняв перо, впервые осознал, даже не успев еще оформить эту мысль своим четким купеческим почерком, что я уже не флорентиец, а винексианец. С чего бы иначе мне писать Винексия, а не Винеджия, как говорят во Флоренции? Или Донадо, а не Донато? Но тридцать лет спустя это как раз и стало правдой; я будто хотел сказать чиновникам флорентийского кадастра: оставьте меня в покое, я теперь винексианец, какого черта мне платить налоги во Флоренции?

На двух страничках, практически в разворот, словно двойной банковской записью, я составил безжалостный список своих долгов с именами всех тех, кого я считал друзьями; и напротив – столь же безжалостный список кредитов, то есть денег, которые одалживал направо и налево и которые теперь тоже мог считать потерянными, унесенными ветром, как любые другие клочки бумаги. Там было все: на дебетовой стороне, не считая Приули, еще и этот мерзкий пройдоха Доменико, утверждавший, будто я ему должен, и арендная плата за златодельню и дом; а на кредитной – женщины, которым я по доброте душевной одолжил целую гору денег, включая и мать Кьяры, вероломную мадонну Марию Панцьеру; было здесь и множество венецианцев знатного рода, но с дырой в кармане: Дона, Мочениго, Барбаро и так далее, сплошь несостоятельные должники, с коих невозможно взять ничего, поелику они разорены. А в конце – всего одна строчка, напоминание о моей несчастной семье, моей бедной Кьяре, моем бедном Бастиане: 5 ртов на иждивении, дополнительные издержки. Кто бы еще оплатил эти проклятые издержки?

Я возвращаюсь в Венецию, твердо решив не сдаваться и вернуть себе хотя бы золотобитню. Но меня ждет новый, еще более страшный удар: на сей раз Приули, совладельцы моей мастерской. Они выкарабкались в 1425-м, после первого кризиса неплатежеспособности, но в понедельник, 12 сентября 1429 года, когда в банк хлынули орды разгневанных вкладчиков, обнаруживших, что после отправки галей в Ромею они лишились наличных, стало ясно: Приули не удержаться. О банкротстве объявляют через две недели при долгах на чудовищную сумму сто тысяч дукатов. Поговаривают, Риальто осиротел, словно дитя без отца, без матери. Красивая метафора, что спорить, но на самом-то деле сирота здесь я, потрясенный, как и все прочие, изъятием товаров со складов и счетных книг, конфискованных магистратами. Настоящая катастрофа, усугубленная нехваткой серебра и привычной уже войной с герцогом Миланским, обратившейся в войну денежную, поскольку герцогу пришла в голову дьявольская идея наводнить Италию низкопробными монетами, тем самым фактически заставив исчезнуть венецианскую валюту с целью скупки последней и принуждения Светлейшей к девальвации. Полный крах.

Я снова разоряюсь, снова бегу, потом возвращаюсь и опять пытаюсь подняться; унижаясь, прошу взаймы налево и направо, включая и ненавистных шуринов Панцьера, хотя после того, как я обошелся с их племянницей, они и видеть меня не хотят: еще бы, сговорили свое сокровище за банкира с самыми блестящими, по их мнению, перспективами, а он оказался не более чем заурядным проходимцем. Одна только Кьяра, добрая, терпеливая, не срывается на мне, хотя я уже не раз пропадал на несколько дней. Должно быть, ей известно, что я скрываюсь у Луче, ради которой уже много лет подряд оставляю ее постель и ее тело.

Даже старуха Паска и та в деле: решила перехватить мою золотобитню, но вскоре ее тоже начинают преследовать неудачи, и она предстает перед судом, разыгрывая жалостливую партию бедной женщины, одинокой и всеми покинутой, что вечно борется за жизнь и вот решила немного наварить на этой мастерской. Бедная женщина, как же! Кто здесь на самом деле одинокий и покинутый, к тому же оставшийся с носом, так это я, человек, который столько лет работал и тешил себя иллюзией, что добьется успеха.

Случившееся не прошло для меня даром. Но нужно держаться. Мне почти шестьдесят, и хвала Всевышнему хотя бы за это, годы не давят: напротив, люди говорят, что я выгляжу лет на сорок. Болезни обходят меня стороной: еще бы, всю жизнь в работе, всю жизнь в движении. Но мне нужно содержать семью, терпеливо снося критику и наветы клятой фриульской родни, то и дело предлагающей Кьяре бросить меня и вернуться в их замок в Дзопполо, забрав с собой и сына – моего сына, нашего Бастиана! Их послушать, так лучше бы мне катиться к черту и сдохнуть в одиночестве в доме призрения, и чем скорее, тем лучше, чтобы они успели прибрать к рукам остатки имущества, прежде чем его отдадут за долги. Кончилось все хуже некуда. Когда в 1433 году вся флорентийская община в Венеции восторженно приветствовала Козимо Медичи, что явился изгнанником, но благодаря флоринам его банка был принят как посол или князь, я один остался сидеть взаперти в собственном доме, боясь выйти на улицу, лишь бы ненароком не попасться на глаза заимодавцу, к величайшему стыду Кьяры и нашего сына, вынужденных наблюдать за происходящим в окно.

В итоге неизбежное все-таки происходит: в 1435 году меня за долги бросают в тюрьму Пьомби. И выхожу я только благодаря посредничеству сыновей достопочтенного Себастьяно Бадоера, да упокоит Господь его душу: сенатора Иеронимо и в первую очередь младшего брата Якомо, который, к удаче моей или по замыслу божественного провидения, что сперва повергает тебя в прах, а затем поднимает сокрушенным и раскаивающимся, как раз и оказывается адвокатом трибунала при Совете сорока. Листая дело, он обнаружил, что под моим скромным прошением о венецианском гражданстве стоит подпись его отца, а ведь подпись Бадоера гарантирует, что подсудимый не может быть преступником. Avogador ad curiam forestieri, некий мессер Иосафат Барбаро, также высказался за снисхождение к бедняге, флорентийскому эмигранту, который всю свою жизнь только и делал, что усердно трудился на общее благо, а не ради собственного обогащения, каковой факт засвидетельствован многочисленными достойными доверия свидетелями, однако подвергся несправедливому преследованию и был признан виновным в преступлениях, в коих он является не исполнителем, а главным потерпевшим, и т. д. и т. п. Добрые и честные люди, мессер Якомо и мессер Иосафат, лично меня не зная, по собственному почину встали на мою защиту, так что их даже не пришлось подмазывать манзарией. К несчастью, у меня не было возможности их отблагодарить, поскольку оба отплыли в Левант – по важным делам, разумеется.

Жизнь моя, несмотря на освобождение из тюрьмы, не улучшилась. Я перебиваюсь крохотными кредитами, а стоит снова завести разговор о займах покрупнее на открытие мастерской, все только отмахиваются, не желая их мне предоставлять. В 1439 году я ненадолго съездил во Флоренцию, поскольку был избран в совет плотницкого цеха, куда мне пришлось вернуться после краха карьеры кампсора, а также и для того, чтобы прояснить кое-какие моменты с налоговым ведомством, которое все эти годы продолжает заваливать меня требованиями всяческих разъяснений, хотя я так и не понимаю, в каких грехах меня обвиняют. Едва срок моих полномочий истекает, я немедленно возвращаюсь в Венецию, не желая оставлять Кьяру соломенной вдовой. Столько лет прошло, остались только мы вдвоем. Теперь я не могу даже искать утешения у Луче, которой время от времени изливал душу: мне рассказали, что, пока я был в тюрьме, она умерла на «острове шлюх», в августинском монастыре святых Христофора и Гонория, основанном братом Симонетто да Камерино. Да смилостивится Господь над ее душой, грешной, но открытой, честной и полной радости; найдя последний приют у добрых монахов, она, несомненно, посвятила себя Деве Марии и отныне пребудет в Раю или, по крайней мере, в не самом печальном уголке чистилища.

С Кьярой я больше не говорю, но вечно чувствую на себе ее безмолвный взгляд, такой же леденящий, как и обвинение, что она могла бы мне предъявить; и это справедливо, ведь моя жизнь рухнула, утянув за собой и ее. Сын, которого я так давно не видел, разумеется, на стороне матери. Сейчас ему, должно быть, уже двадцать, и он, похоже, считает отца чем-то вроде семейной кары, питая ко мне искреннюю и неугасимую ненависть, подогреваемую фриульской родней. Дяди, приютившие его, только рады возможности вызвать мое недовольство: они берут мальчика охотиться верхом или с луком в руках на узких лодках-сандоло в лагуне Марано, тешат иллюзией аристократической жизни. А я – пленник в съемном доме на набережной, фондаменте де ла Тана, у дальнего края Арсенальных стен, ведь для того, чтобы расплатиться с долгами, мне пришлось продать все подчистую.