Карл Юнг – О духовных явлениях в искусстве и науке (страница 7)
42 Об отношении врача к пациенту мы находим у Парацельса немало верных замечаний. Из обилия высказываний на эту тему я хотел бы привести в заключение несколько разрозненных изречений из «Liber de caducis»[145]. «Прежде всего крайне насущно сказать о сострадании, каковое должно у врача быть врожденным». «Где нет любви, там нет искусства». Врач и его лекарства суть не что иное, как «милость Господня нуждающимся». Искусство достигается «трудами любви». «Значит, врач должен быть наделен состраданием и любовью не менее, чем Сам Господь в Своем принятии человека». Сострадание – «наставник врача». «Под Господом хожу, а Господь подо мною ходит, под Ним я тружусь, а Он подо мною трудится. Вместе мы подчиняемся друг другу, и в такой любви один покорен другому». Врач вовсе не лечит, он – «средство, коим приводится в действие природа». Исцеление само произрастает в земле и «выталкивается» из нее, даже «если мы ничего не сеяли». «Искусство сие заключено в сердце: если твое сердце предано лжи, врач внутри тебя тоже предастся лжи». «Да не воскликнет кто в отчаянии следом за сатаной: сие невозможно». Человек должен полагаться на Господа. «Ибо вскоре заговорят с тобою травы и корни, и в них будет та сила, каковая тебе потребна». «Врач приходит на пиршество, куда не явились приглашенные гости».
43 На сем позвольте закончить мое выступление. Я буду вполне удовлетворен, если окажется, что я сумел дать хотя бы общее представление о странной личности и духовной силе знаменитого врача, которого современники справедливо называли «Лютером от медицины». Парацельс был одной из величайших фигур Возрождения, одной из самых непостижимых фигур того времени. Для нас до сих пор, спустя четыреста лет, он остается загадкой.
III. Зигмунд Фрейд как культурно-историческое явление
44 Пытаться вместить живого человека в историческую перспективу – задача крайне непростая и даже опасная. Впрочем, такая попытка позволяет, по крайней мере, оценить значение этого человека для истории и понять, в какой степени он сам был обусловлен историей, если его жизнедеятельность и мышление как таковые составляют замкнутое целое, как у Фрейда. Учение Фрейда, полагаю, в основных своих чертах известно сегодня каждому образованному обывателю, однако оно все же имеет некие пределы (пусть их не сразу замечаешь), а также не предусматривает каких-либо «посторонних» дополнений, заимствуемых из иных областей науки; оно опирается на ряд вполне прозрачных принципов, каковые, если отбросить все остальное, господствуют в его мышлении и пронизывают то целиком. Вдобавок создатель этого учения отождествил его с собственным методом «психоанализа», и в итоге сложилась строгая научная система, справедливо обвиняемая в притязаниях на абсолютизм. С другой стороны, чрезвычайное внимание к этой теории обособляет ее и выделяет – как причудливое и отчасти уникальное явление – из общей научно-философской канвы. Она никоим образом не сочетается с прочими современными понятиями, а автор этой теории не предпринимал осознанных усилий по установлению связи с ее историческими предшественниками. Отмеченное впечатление обособленности усугубляется своеобразной терминологией, которая временами переходит в субъективный жаргон. Судя по всему – а сам Фрейд наверняка предпочел бы, чтобы воспринималось именно так, – эта теория разрабатывалась исключительно в кабинете врача и кажется малопривлекательной для всех, кроме него самого; это своего рода заноза во плоти «академической» науки. Что ж, любая идея, сколь угодно оригинальная и обособленная, все же не падает с неба – она проистекает из мыслесети (
45 Исторические условия, которые предшествовали появлению Фрейда, были таковы, что его пришествие оказалось во многом необходимым, а основополагающее положение его учения, то бишь вытеснение сексуальности, и вовсе предельно четко обусловлено исторически. Подобно своему великому современнику Ницше, Фрейд утвердился в конце викторианской эпохи (последняя, увы, не заслужила особого, столь же подходящего обозначения на континенте, хотя была не менее характерной для германских и протестантских стран, чем для стран англосаксонских). Викторианская эпоха – это пора подавления, пора судорожных попыток искусственно сохранять жизнь анемичным идеалам в рамках буржуазной респектабельности посредством постоянного морализаторства. Эти идеалы – последние отпрыски коллективных религиозных идей Средневековья, чуть ранее подвергшихся существенному пересмотру в ходе французского Просвещения[146] и последовавшей за ним революции. Одновременно и древние политические истины выхолащивались и грозили окончательно пасть. Правда, до полного их ниспровержения было еще слишком рано, и потому на протяжении всего девятнадцатого столетия прилагались отчаянные усилия к тому, чтобы предотвратить полное исчезновение средневекового христианства. Политические революции жестоко подавлялись, эксперименты в области моральной свободы осуждались бюргерским по духу общественным мнением, а критическая философия конца восемнадцатого столетия попросту иссякла в своих стремлениях отхватить мироздание как целое в рамках обновленной и систематизированной системы средневекового мышления. Зато в девятнадцатом столетии просвещение медленно торило себе путь, прежде всего в форме научного материализма и рационализма.
46 Вот то материнское лоно, что породило Фрейда, и духовные качества этого лона во многом предопределили фрейдовские взгляды и учение. Он тяготеет к объяснению всего на свете рационально – ровно так, как мечталось ученым восемнадцатого века; к числу любимейших его высказываний принадлежат слова Вольтера: «Écrasez l’infâme»[147]. С нескрываемым удовлетворением он неизменно указывает на те или иные изъяны; все сложные психические явления, будь то искусство, философия или религия, подпадают у него под подозрение и видятся ему «всего-навсего» вытеснением полового влечения. Это редукционистское по своей сути и негативное отношение Фрейда к принятым культурным ценностям проистекает из исторических условий, непосредственно ему предшествовавших. Он видит все так, как к тому побуждает эпоха. Наиболее ясно это проявляется в работе «Будущее одной иллюзии», где рисуется религиозная картина, в точности соответствующая предрассудкам материалистической эры.
47 Революционная страсть Фрейда к негативным объяснениям обусловлена тем историческим фактом, что викторианская эпоха отстаивала мнимые культурные ценности во имя торжества бюргерского мировоззрения, а среди используемых для этой цели инструментов религия – или, точнее, религия подавления (
48 Это представление о человеке в историческом рассмотрении является реакцией на викторианскую склонность воспринимать мир как
49 Если оценивать Фрейда задним числом под этим вот углом зрения, как выразителя обид века нового на век предыдущий, с его иллюзиями, лицемерием, полуправдой, с ложными, чрезмерными эмоциями, болезненной моралью, с мнимой и бесплодной религиозностью, с поистине плачевным вкусом, то нетрудно составить более правильное, как мне кажется, мнение, чем если прославлять его как глашатая новых путей и новых истин. Он – великий разрушитель, сбрасывающий оковы прошлого. Он избавляет нас от нездорового давления мира гнилых привычек. Он показывает, как ценности, в которые верили наши родители, можно истолковать совершенно иначе: примерами здесь служат сентиментальный вздор о родителях, которые живут якобы только ради своих детей, фантазии о благородном сыне, всю жизнь боготворящем мать, или об идеальной дочери, во всем покорной отцу. Раньше всему этому верили некритически, но стоило лишь Фрейду выдвинуть не слишком-то приятную теорию инцестуозной сексуальности в качестве предмета обсуждения, как начали возникать благотворные сомнения (разумеется, по соображениям душевного здоровья они не должны заходить слишком далеко).