Карл Штробль – Лемурия (страница 29)
Вчера я приступил к своей работе. Первым делом – рассортировал и привел в порядок бесчисленное количество заметок. Друзья всегда посмеивались над моими бумажками – мол, у меня подход такой же дотошный, как у немецкого профессора. Как по мне, ничего плохого в тщательности нет – особенно когда ты закладываешь фундамент под совершенно новую науку. Все мои материалы различались по цвету: на белой бумаге я записывал результаты экспериментов и разрозненные заметки к ним, на синей – фиксировал мнения оппонентов, на желтой – записывал контраргументы против аргументов оппонентов. Все это, конечно же, вписывалось в единую упорядоченную систему. Но едва я приступил к работе, как случилось небольшое несчастье. Вчера вечером я полностью разложил первую порцию заметок на столе. Сегодня, едва я рано утром встал со своей походной койки, эти сотни бумажек оказались разбросаны по всему полу. Их было очень трудно поднять с холодного мрамора – они липли к нему из-за влаги. Ночью, должно быть, через входную щель пронесся порыв ветра и разметал их. Что ж, ничего не попишешь – теперь придется сортировать заметки заново. Впредь я буду осмотрительнее.
Иван, конечно, мог бы рассказать мне больше о своей хозяйке, если б только захотел. Но я по-прежнему абсолютно ничего не знаю. Он никогда не говорит ничего, кроме самых формальных «здравствуйте» и «до свидания», и даже эти слова произносит нечетко, хрипло – как попугай или как запись, проигранная со старого фонографа, предка электрофона.
Дважды в день он, соблюдая пунктуальность, появляется со своей маленькой тележкой. Кастрюли из алюминия и чугунные сковородки, поставленные в ее секции, обогреваются при помощи хитроумного устройства, излучающего тепло. Он толкает тележку со снедью перед собой на манер итальянского уличного торговца. Медленно восходя на могильный холм, он встает перед местом последнего упокоения покровительницы и ставит на стол мою еду. Затем – садится напротив – на пол, скрестив ноги по-турецки, и пристально взирает на меня.
Не очень приятно, когда кто-то пялится на тебя, пока ты ешь. Я пытался разговорить его не раз – придать немного жизни его чертам, переменить выражение широко открытых глаз. Но с тем же успехом можно пробовать разговорить штакетину в заборе. Иван – невысокий мужик с растрепанными волосами, неказисто заправленными под баранью шапку в татарском стиле. Будь он моложе и красивее, я бы решил, что он силится обратить на себя внимание – привлечь симпатии бретонских фиф, падких на экзотичных чужеземцев. Как-то так выряжаются в Париже русские студенты – в шапки-мурмолки да в высокие сапоги на меху, – и всякие легкомысленные юные девы непременно увязываются за ними и начинают заглядывать им в рот. Но Иван – иной случай. Его лицо напоминает осыпавшийся барельеф. Оно сплошь усыпано оспинами, облеплено какой-то болезненной рыхлой коростой. Редкие волоски на покрытом волдырями подбородке наводят на мысль о веточках, воткнутых зловредными детишками в муравейник. Что руки, что ноги этой жуткой пародии на человека производят впечатление оторванных некогда от тела, а затем кое-как приделанных на прежние места. Иван – единственный слуга, перевезенный мадам Василисской из родных краев сюда, в Париж. Он руководил всеми остальными ее лакеями и один из немногих был способен вынести работу на свою хозяйку. Он, полагаю, знает все ее обычаи и может описать мне многие из ее особенностей. Такая дама, как мадам Василисская, не проявляла бы никакой сдержанности в присутствии приближенной черни. Перво-наперво хотелось бы выяснить идейную подоплеку ее странного завещания. Не думаю, что она руководствовалась добротой того или иного рода, да и альтруизм, насколько я знаю, противоречил ее характеру. Оставить кому-то целое состояние, не будучи должницей, – нет, не в ее вкусе! Вряд ли она сделала это ради благодарности безвестных наследников или чтобы память о ней долго жила в ком-то. Уместно предположить три причины. Во-первых, мадам могла опасаться погребения заживо. Время от времени в газетах упоминают подобные жуткие случаи. Может, она хотела, чтобы кто-то мог услышать ее, если она вдруг очнется в кромешной темноте гроба. Хотя вздор – в таком случае мадам потребовала бы, чтобы кого-то заселили в склеп сразу после похорон. Однако, согласно завещанию, кандидат мог быть найден в течение года.
Во-вторых, она могла бояться расхитителей гробниц. Возможно, она слышала о деле сержанта Бертрана? Я сам однажды видел, как его зверства разыгрывались в театре.
Однажды, когда сержант осматривал труп красивой молодой девушки, его внезапно охватило желание обнять ее. Ночью после ее похорон он прокрался на кладбище, разрыл свежую могилу и предался плотским утехам с покойницей. Зверское вожделение и услада от этого противоестественного акта были настолько велики, что с тех пор Бертран бродил по ночам по кладбищам в поисках свежих девичьих трупов. Год спустя в зале суда Бертран признал, что иногда мог за ночь откопать от дюжины до пятнадцати гробов, пока не находил нужную ему женщину. Справив половую нужду, сержант неизменно рассекал тело на куски и разбрасывал внутренности. Этот монстр был необычайно хитер, почти непостижим – и долгое время без труда удовлетворял свои жуткие потребности, покуда не угодил в капкан, поставленный сторожем под кладбищенской оградой.
Может, мадам Василисской претила мысль, что ее тело угодит в руки такой гиены?..
Но есть еще третья возможность – и, сдается мне, она лучше всех иных соответствует характеру этой женщины. Возможно, она выделила эти двести тысяч франков только для того, чтобы с удовольствием предвкушать мучения, страх и ужас, какие испытает заявитель, если его так долго будут держать запертым на кладбище. О, как скверно это отразится на человеке! Если таково было истинное намерение мадам Анны Федоровны Василисской, я ее сильно разочарую. Здесь, среди могил, я ем как тигр и сплю как крыса.
Уже поздно. Я прикончил бутылку бургундского и нахожусь в превосходном настроении. Нужно воздать должное благодетельнице. Я встаю, кланяюсь и стучу по медной табличке согнутым пальцем:
– Спокойной ночи, Анна Федоровна, сладких снов!
И табличка гулко звенит мне в ответ.
Во второй раз – то же несчастье. Мои бумаги, тщательно разложенные на столе, снова разбросаны по всему полу. Нельзя забывать класть их в какое-нибудь другое место – или, на худой конец, придавливать их каким-нибудь грузом. Сегодня я прекрасно видел, как они, кружась, полетели на пол от сквозняка. Я очнулся посреди ночи от самого глубокого сна, как будто моим нервам что-то вовремя просигнализировало. Необъяснимо, но вся нутряная внимательность – самая суть моего существа – сосредоточена на этой работе. Я оцениваю ее и ощущаю так, как ощущал бы неотъемлемую часть себя. Пока я сплю, мой разум, так или иначе, настороже. Предчувствие угрозы для моей работы прервало даже крепкий сон.
Я проснулся и увидел, что моя мраморная комната залита умеренным светом, и тому виной – не луч луны, пробившийся снаружи. Наверное, свет отражает легион памятников, этих беломраморных стражей. Он, этот свет, как-то попадает сюда и смешивается с бликами фосфоресцирующего мрамора… Впервые вижу такое освещение – напоминает мне огни в океане, огни святого Эльма. Может, солнечный свет, поглощенный камнем на протяжении дня, сейчас мягко испускается обратно?
Я сел на своей койке. Комната была залита таким ярким светом, что я смог разглядеть все объекты своего исследования. Таинственное явление захватило меня. Может, благодаря этому феномену я расширю мой труд и сумею перевернуть современный взгляд на природу материи? Может, это вообще какой-то новый, уникальный и неизученный тип излучения. Кто знает, кто знает. В этот момент я заметил черную четырехугольную дыру на задней стенке гробницы в том месте, где была вделана медная табличка. Казалось, будто кто-то снял ее. В тот же миг меня обдало легким дуновением ветра, принесшим аромат увядших цветов и потушенных свечей. Этот запах мне случалось обонять и раньше. Ветерок дул от входа в мою гробницу к задней стене (или же от задней стены – ко входу), и я видел, как он подхватил мои бумаги, лежавшие на столе, и сбросил их на пол.
Наполовину испуганный, наполовину разъяренный, я вскочил с постели, чтобы спасти оставшуюся работу. Бумаги снова прилипли к мраморному полу, и, подбирая их, я заметил, что камень – влажный и липкий, будто покрыт слоем некой застывающей субстанции. Стоило немалых трудов соскрести с него все мои заметки без ущерба для последних.
Именно тогда я впервые вспомнил о медной табличке; но, когда я взглянул на нее, она уже вернулась на прежнее место. От нее исходил мягкий свет. Я даже смог безошибочно прочитать имя покойной. Меня охватило безмерное волнение. Я увидел, что передо мной встала новая загадка, новое открытие самой таинственной из всех сил – силы излучения. Я наблюдал нечто такое, что запросто, подобно рентгеновским лучам, минует препоны. Насколько я мог судить, при определенных условиях, под определенным углом преломления, это что-то могло заставлять предметы исчезать! Когда я глянул поверх своего ложа, пластины из меди в нужном месте не было. Я снова сел – и вот она там, где прежде. Как поймать момент перехода из одного состояния в другое? Сколько ни пытался – все без толку. В ту ночь я почти не спал – обдумывал разные методы изучения свойств света, чтобы определить, какой из них лучше всего подойдет в данном случае. Только на заре странное излучение начало медленно ослабевать, и я наконец смог немного отдохнуть. Любопытные прохожие ходили взад-вперед или стояли снаружи, пытаясь разглядеть меня. Я мог только догадываться, что пишут обо мне газеты. Парижанин ведь и представить себе не может, что кто-то может оставаться на одном месте целый год по собственной воле. Одни визитеры просто смеялись надо мной, как над дураком – стояли снаружи и надрывали животы. Другие, глядя на меня, качали головами, полные сострадания и меланхолии.