Карл Кнаусгорд – Юность (страница 87)
Я вылез, прошел в раздевалку и включил печку в сауне, после вернулся в бассейн и плавал еще с полчаса, пока мы не решили, что пора вылезать.
В сауне мы залезли на верхний полок. Я плеснул на камни водой, и меня обдало паром, быстро заполнившим тесную кубическую комнатушку.
— Вот он, главный бонус этой работы. — Нильс Эрик отбросил назад мокрые волосы.
— И единственный, — сказал я.
— Еще бесплатный кофе. И газеты. А при увольнении — торт.
— Ура, — добавил я.
Мы помолчали. Он пересел на полок пониже.
— А ты много где успел поработать? — немного погодя спросил я, прижавшись спиной к стенке. От жара голова потяжелела, как будто в нее залили свинец.
— Нет. Только в больнице. А, ну да, и в парке — давным-давно, в летние каникулы. А ты?
— Садовником, на паркетной фабрике, в газете, в психушке. И на радио. Но за радио не платили, так что это не считается.
— Ага… — лениво пробормотал он.
Я взглянул на него. Нильс Эрик, закрыв глаза, привалился к полку, на котором сидел я, и уперся в него локтями. Присущая ему живость и энергия оттенялась чем-то иным, стариковским, трудноопределимым, так как оно ничем себя не проявляло, присутствуя только в виде некой ауры, которую замечаешь лишь отрицая ее, как в тот раз, когда меня ошарашило, что он тоже слушает
Он выпрямился и повернул голову.
— Слушай, — проговорил он. — Я тут надумал кое-что. Знаешь дом Хильды?
Я покачал головой:
— Дом Хильды? Это еще что такое?
— Такой желтый домик у поворота. Там жила Хильда, бабушка Эвы. Несколько лет назад она умерла, и теперь дом пустует. Я тут с владельцами поговорил, и они счастливы будут его сдать. Без жильцов он быстрее обветшает. И аренду маленькую хотят, почти ничего. Всего пять сотен в месяц.
— И что? — не понял я.
— Мне одному целого дома многовато. Я подумал — может, снимем его на двоих? Сэкономим кучу денег на аренде, да и еда дешевле выходит, когда живешь вдвоем. Что скажешь?
— Ну-у… — протянул я. — Почему бы и нет?
— Спальня у каждого будет своя, остальные комнаты — общие.
— Тогда все решат, что мы геи, — сказал я. — Двое практикантов нашли друг друга.
Он расхохотался:
— И ты это говоришь, когда мы с тобой сидим наедине в сауне…
— То есть слушок уже пополз?
— Нет, конечно, ты чего, спятил? Твой интерес к противоположному полу очевиден. Ориентацию твою никто под сомнение не ставит. Ну так как, согласен?
— Да. Хотя нет. Мне же писать надо. А писать я могу только в одиночестве.
— Там рядом с гостиной еще одна комната есть. Можешь ее занять. Она как раз подойдет.
— Ну, тогда, собственно, почему бы и нет, — согласился я.
Когда мы, переодевшись, поднимались по лестнице, я задал вопрос, давно меня мучивший, задать который в сауне мне претило из-за наготы.
— В той сфере, которую мы сегодня затронули, у меня проблема, — начал я.
— Это в какой?
— В сексе.
— Давай, выкладывай!
— Говорить об этом нелегко, — сказал я, — но дело в том, что… Да, у меня все как-то чересчур быстро получается. Вот так. Как-то так.
— А-а, в лучших традициях, — он кивнул. — И что?
— Да ничего. Я думал, может, ты чего посоветуешь. Когда такое случается, чувствуешь себя ужасно неловко, сам понимаешь.
— Насколько быстро? За минуту? Три? Пять?
— По-разному бывает. — Ухватившись за ручку, я толкнул большую стеклянную дверь.
Кожа, сохранившая тепло сауны, не чувствовала ветра. Я видел, как он свирепствует между зданиями, но едва ощущал.
— Наверное, минуты три-четыре.
— Карл Уве, но это вполне себе неплохо. — Он плотнее обмотал шею шарфом и натянул на уши шапку. — Четыре минуты — это довольно долго.
— А у тебя с этим как?
— У меня? Наоборот. Я могу сто лет пыхтеть, и все без толку. В общем, тоже сложности. Могу полчаса стараться, и все равно никак. Иногда проще прекратить.
Мы зашагали вниз по дороге.
— А когда ты дрочишь, — сказал он, — тоже быстро кончаешь?
Щеки у меня залило румянцем, но в такую погоду ничего не разглядишь. К тому же вранья Нильс Эрик не ждет, так что мне ничего не грозит.
— Примерно так же, да.
— Хм. И у меня так же. Да ты сегодня и сам, наверное, понял. Я бесконечно пытаюсь, и никак.
— Думаешь, это физиология? — спросил я. — Или это в голове? А вообще я бы с тобой поменялся. Лучше уж когда наоборот.
— Понятия не имею, — ответил он. — Скорее всего, физиология. По крайней мере, у меня всегда так было. С самого первого раза. Я и не представляю, каково это, когда все иначе. Но говорят, надо кончик ущипнуть. Посильнее. Или слегка за яйца потянуть. И пыхти себе дальше.
— В следующий раз попробую, — я улыбнулся.
— Да, когда еще такой шанс выпадет.
— Может, на Рождество? Тогда все местные девчонки приедут домой погостить.
— Думаешь, они трахаться приедут? Вот уж сомневаюсь. По-моему, трахаются они там, где они сейчас, а вернутся ненадолго, чтобы передохнуть, собраться с силами и в январе взяться за старое.
— Да, вероятнее всего, так оно и есть, — согласился я и остановился, потому что мы подошли к дорожке, ведущей к моему дому. — Если с тем домом все выгорит, когда можно будет переехать?
— Нам ведь надо еще сообщить, что мы с квартир съезжаем. После Рождества, наверное? Урежем себе рождественские каникулы на пару дней и займемся переездом?
— Это ты хорошо придумал, — одобрил я. — Ладно, до скорого!
Я поднял руку на прощанье, открыл дверь и вошел в квартиру. Съев восемь бутербродов и выпив литр молока, я улегся на диван и прочел первые страницы недавно купленной книги. Это было «Большое приключение» Яна Хьерстада. Я уже читал его «Зеркало» и «Хомо фальсус», а еще брал в библиотеке в Финнснесе «Тихо крутится земля». Но вот эта книга была совсем новой, она только что вышла, и первое, что я сделал, взяв ее в руки, это понюхал свежую бумагу. Потом я пролистал несколько страниц. Каждая глава начиналась с большой буквы «О». Некоторые главы были разделены на колонки, где одна выглядела как примечания, выскакивающие тут и там рядом с другой — основным повествованием. Другие главы представляли собой письма. Некоторые были напечатаны жирным шрифтом, некоторые — курсивом, третьи — обычным. Регулярно попадались некий Хазар и некая Энигма. И определения слова на «л» — видимо, подразумевалась любовь.
Я взялся за первую страницу.
Она была очень молода. Шея — как цветок в росе. Оба они находились посреди собственного мира, в метре друг от друга. Даже стоя к ней спиной, он почувствовал влечение, повернулся и украдкой посмотрел на нее. Его тянуло к ней. Ногами он изобразил пару выпадов в ее сторону. Она заметила, улыбнулась. Искры в обрамлении кайала и туши. Она дважды дернула плечом, раз, другой, прикусила нижнюю губу, опустила взгляд. Сочетание ударных и басов порождало удивительное томление в его рецепторах. Стоять, опустив руки, — противоестественно. Он сделал несколько шагов — к ней, от нее, приглашая, дразня. Она передразнила его: такие же шаги, тот же темп, тигриные морщинки между бровей. Черные кудрявые волосы, скрученная в жгут косынка на лбу, смелый макияж. Что она слушает?
Я перечитал страницу несколько раз. Стиль был таким непривычным и в то же время таким мощным, с этими короткими, отрывочными фразами, ритмом, иностранными словами. Жакет-кимоно — это из японского. Тигриные морщинки — здесь слышалось нечто индийское и нечто животное. Кайал — похоже на арабский? Несколько строчек, а передо мной вырос целый мир. И мир этот был другим, словно окутанный флером будущего, и меня влекло к нему. Нет, так писать я не смог бы, как бы мне ни хотелось. Я читал «Окно», редактором которого и был Хьерстад, но и имена, и названия там были незнакомыми, да и многих терминов я тоже не знал. «О сожжении „Энеиды“» — название этой статьи почему-то осело у меня в памяти и время от времени всплывало, хотя я и не знал, что такое «Энеида». Все это постмодернизм, Хьерстад был одним из первых норвежских писателей-постмодернистов, и пускай мне это нравилось — то есть нравился мир, приоткрывавшийся за текстом, — я понятия не имел, что это за мир и где он находится. Сандалии, например, — связано ли это с гаремом и Востоком? Книги Хьерстада дышали Востоком, колоритом «Тысячи и одной ночи», повествованиями, спрятанными внутри других текстов, и мне чудилось, будто он втягивает этот мир в наш, и не только этот, а еще и бесчисленное множество других миров. Что это значит, я не знал, но мне это нравилось, неосознанно, так же, как я неосознанно питал неприязнь к Милану Кундере. Кундера тоже постмодернист, но ему недостает разнообразия миров, его мир одинаковый: Прага, и Чехословакия, и Советский Союз, который либо уже вторгся в нее, либо готовился вторгнуться, и это все было бы хорошо, но он то и дело выдергивает своих героев из сюжета, вмешивается и принимается рассказывать о них, а герои словно стоят и ждут, замерев перед окном или еще где-нибудь, пока он закончит рассуждения и опять позволит им двигаться. Тут становится ясно, что события — это «сюжет», а люди — придуманные «персонажи», их не существует, а тогда зачем о них вообще читать? Антиподом Кундеры для меня был Гамсун. Никому не удалось так глубоко, как ему, забраться в душу своих героев, и это мне нравилось куда больше, по крайней мере, если выбирать из них двоих, взять хоть «Голод» с его реализмом и натурализмом. Здесь мир весом, это касается даже мыслей, а у Кундеры мысли витают над миром сами по себе и творят, что им захочется. Заметил я и еще одно отличие: в европейских романах сюжетная линия, как правило, одна, и она тщательно отслеживается, а в южноамериканских — это клубок всевозможных линий, главных и побочных, и в сравнении с европейскими события в них развиваются почти взрывным образом. К моим любимым относился роман Маркеса «Сто лет одиночества», но и «Любовь во время холеры» тоже приводила меня в восторг. Книги Хьерстада слегка напоминали их, хоть и на европейский лад, но было в них и нечто от Кундеры. Так, по крайней мере, мне казалось.