Карл Кнаусгорд – Юность (страница 45)
— Скажи, да?
— А ты сейчас чем занимаешься?
— Да особо ничем. Письмо получил и несколько раз его перечитывал.
— Ясно. И от кого?
— От одной девчонки из Дании.
— Вон оно что. А ты ничего не рассказывал!
— Ага. Там столько всего произошло, и я подумал… что тебе не особо интересно.
— Еще как интересно!
— Нет.
— И что она пишет?
— Что любит меня.
— Да ты же там всего неделю пробыл!
— Я же сказал, за эту неделю там много чего произошло. Мы переспали.
— Серьезно? — спросила она.
— Да, — ответил я.
Она помолчала:
— Зачем ты мне это рассказываешь, Карл Уве?
Я чуть помедлил, а потом сказал:
— Я же говорил, что тебе это неинтересно. Но ты сказала, что интересно. Поэтому я и решил рассказать.
— Ну да, — проговорила она.
— И еще… Когда это все произошло, я подумал о нас. Наверное, все это не… ну, понимаешь, наверное, зря я говорил про чувства. В смысле, к тебе. Письма эти, которые я летом тебе писал… Мне кажется, я эту влюбленность вроде как придумал. Понимаешь? Когда я познакомился с Лисбет… — Я на миг умолк, чтобы она запомнила имя. — Это было по-настоящему. Плоть и кровь. А не только мысли. А потом я получил от нее письмо и понял, что люблю ее. И это потрясающе! У нас с тобой все равно ничего не было. И сейчас нет. Поэтому… вот так. Я решил, что правильно будет тебе это все рассказать.
— Да, — ответила она. — Хорошо, что ты рассказал. Мне важно это знать.
— Но мы же все равно с тобой друзья.
— Разумеется, — заверила меня она, — люби, кого хочешь. Мы же с тобой просто друзья.
— Да.
— Но мне даже обидно слегка. Там, на даче, мне так хорошо было. С тобой.
— Да, — согласился я, — это верно.
— Да.
— Но я тебя больше от французского отвлекать не буду.
— Ладно, — сказала она, — пока. Спасибо, что позвонил.
— Пока.
Я положил трубку.
Все было кончено. Этого я и хотел. Хотел — и сделал.
На следующий день на первой перемене я побежал на заправку на другой стороне Е-18 за свежей «Нюэ Сёрланне». Схватив со стойки газету, я пролистал последние страницы, а когда увидел собственную фотографию, щеки у меня запылали.
Материал был большим, почти на страницу, и две трети занимала фотография. Веером развернув перед собой три пластинки, я смотрел прямо на читателя.
Я пробежал глазами текст. Там говорилось, что я молодой меломан, неприятие рок-музыки обществом меня раздражает, мне лично нравится британское инди, но я открыт всем жанрам и исполнителям, даже победителям хит-парадов.
Подобного я, если вдуматься, не говорил, ну да, точно не говорил, но подразумевал, и Стейнар Виндсланн меня понял.
Снимок вышел замечательный.
Я расплатился, свернул газету и, сжимая ее в руке, вернулся в школу. В классе, куда постепенно возвращались мои одноклассники, я положил газету на парту, сам уселся на стул и, по обыкновению, качнулся назад, разглядывая остальных.
Вряд ли кто-то из них читает «Нюэ Сёрланне», разве что изредка. Ее тут почти никто не читал. Из газет они уважали лишь «Фэдреланнсвеннен». И то, что на парте передо мной лежит газета, вполне могло привлечь чье-то внимание. Мол, зачем ты принес в школу «Нюэ Сёрланне»?
Но тогда они решат, что я притащил ее из дома только для того, чтобы похвастаться!
Я качнулся вперед и свернул газету. Но ведь это неправда. Я купил ее на заправке, а значит, мне и положить ее некуда. Поэтому она тут и лежит.
Ну что за херня. Может, просто взять и сказать?
Напрямую?
А не выйдет так, будто я хвастаюсь?
Но это же не хвастовство, это правда, я теперь музыкальный обозреватель, и интервью со мной напечатали в сегодняшней газете, которую я купил на заправке возле школы.
Скрывать это нет никакого смысла.
— Слушай, Ларс, — позвал я.
Ларс, самый безопасный из парней, обернулся ко мне. Я поднял газету.
— Я теперь музыкальный обозреватель, — сказал я, — хочешь посмотреть?
Он встал и подошел ко мне, а я раскрыл газету.
— Охренеть, вот это круто. — Он выпрямился. — Эй! Тут в газете про Карла Уве написали! — крикнул он.
На такое я даже не надеялся. В следующую секунду его окружили остальные, и все они разглядывали мою фотографию и читали статью.
Вечером я листал мои старые музыкальные журналы и перечитывал в них рецензии и обзоры. Как я понял, журналисты делились на три типа. Умные и острые на язык, зачастую злые, как Хетиль Лолнесс, Тургрим Эгген, Финн Бьелке и Херман Виллис. Серьезные и вдумчивые, как Эйвинн Хонес, Ян Арне Хандорфф, Арвид Сканке-Кнутсен и Ивар Орведал. И, наконец, знающие и четкие, которые сразу переходят к сути, например, Туре Олсен, Том Шеклесэтер, Гейр Раквог, Герд Юхансен и Вилли Б.
Я словно лично познакомился с каждым. К Яну Арне Хандорффу я проникся невероятной симпатией. Не понимая в его статьях почти ничего, я ощущал чувство, спрятанное в дебрях иностранных слов, — недаром каждый второй читатель сетовал на невнятицу, но это его, похоже, ничуть не смущало: придерживаясь собственного курса, он погружался все глубже и глубже в непроницаемость. Уважение во мне пробуждали и те, кто способен был поразить оппонента одной-единственной убийственной фразой. Эта фраза словно становилась моей собственной, это я поражал ею своих противников. Главное, произнести ее не впустую. Многих отличала смелость: если группа меняла политику и начинала играть более коммерческую музыку, как, например,
Сам я написал всего три отзыва — те, что показал Стейнару Виндсланну. В них я постарался говорить по существу, но в оценках был строг, а про один альбом даже отпустил в конце пару ироничных комментариев. Это был новый альбом роллингов, мне они никогда не нравились, казались отвратительными, кроме разве что альбома
Я все это чувствовал. Надо было только найти слова.
За окном стемнело, осень накрыла рукой мир, и я это обожал. Мрак, дождь, внезапные обрывки прошлого, воскресающие, когда я вдруг вдыхал запах мокрой травы и земли или когда автомобильные фары выхватывали из темноты здание, и музыка из плеера, с которым я не расставался, точно делала картинки более яркими. Я слушал
Бросить ее, найти новую, бросить ее. Стать хладнокровным соблазнителем, желанным каждой, но недоступным ни для одной. Я сложил журналы стопкой на нижней полке в шкафу и спустился на первый этаж. Мама болтала в гардеробной по телефону. Дверь была открыта, и мама улыбнулась мне. Я замер, пытаясь понять, с кем она говорит.
С кем-то из своих сестер.
На кухне я сделал себе бутерброд и, облокотившись на разделочный стол, съел его и запил молоком. Потом я поднялся наверх и засел за письмо Ханне. Я писал, что лучше нам будет больше не видеться.
Писать это было приятно, мне почему-то хотелось отомстить ей, обидеть ее, убедить ее, будто она меня потеряла.
Я положил письмо в конверт и убрал его в ранец, где оно и пролежало, пока я на следующий день после школы не купил марки.
Перед тем как сесть в автобус, я его отправил и подумал, что поступил хорошо и правильно. Вечером, лежа на диване и читая взятую в школьной библиотеке «Пока не пропел петух» Бьёрнебу, я вдруг понял, что натворил.
Я ведь ее люблю — зачем же я сказал, что больше не хочу ее видеть?