Карл Кнаусгорд – Прощание (страница 84)
Или дело в том, что от спиртного бабушка перестала ясно соображать? В таком случае она хорошо это скрывает, потому что, кроме внезапного оживления, по ее поведению почти незаметно было, что она пьяна. С другой стороны, я и сам был не в том состоянии, чтобы судить здраво. Подогреваемый сияющим светом алкоголя, высвобождающего мысли, я уже хлестал его стакан за стаканом, почти не разбавляя соком. И он уходил как в бездонную бочку.
Наполнив стакан спрайтом, я переставил на подоконник бутылку, мешавшую видеть бабушку.
– Ты что делаешь! – сказал Ингве.
– Кто же выставляет бутылку на подоконник! – сказала бабушка.
Весь красный от смущения, я схватил бутылку и вернул ее на стол.
Бабушка засмеялась:
– Надо же! Он ставит бутылку с водкой на подоконник!
Ингве тоже засмеялся.
– А как же! Пускай соседи видят, как мы тут выпиваем, – сказал он.
– Да ладно вам, – сказал я. – Просто я не подумал.
– Нет, это надо же! – сказала бабушка, отирая выступившие от смеха слезы. – Хе-хе-хе!
В этом доме, где всегда старались, чтобы никто не подглядывал за тем, что делается внутри, где так следили за внешней безупречностью, начиная от одежды и кончая садом, от фасада дома до автомобиля и поведения детей, выставить в освещенном окне бутылку было чем-то совершенно немыслимым. Вот над чем так смеялись они, а вслед за ними и я.
Свет над холмами по ту сторону дороги, еще различимыми сквозь отражение нашей кухни, в которой мы сидели, словно в подводной лодке, стал серо-голубым. Это было самое темное время ночи. Речь Ингве стала чуть менее отчетливой, чем обычно. Только хорошо зная его, можно было заметить это легкое изменение. Но я заметил, потому что так всегда бывало с ним, если он выпивал: сначала появлялась едва заметная смазанность, затем его речь становилась все более и более неясной, а затем, когда его одолевал хмель, он, прежде чем отрубиться, говорил уже так, что ничего невозможно было разобрать. Мне эта неразборчивость речи, следовавшая за выпивкой, казалась скорее его внутренним свойством, которое теперь проявлялось открыто, и это было проблемой, ведь раз по мне не заметно, до какой степени я пьян, потому что я двигаюсь и разговариваю почти как обычно, то для всего, что я скажу или сделаю, не найдешь потом уже никаких оправданий. Одурманенность продолжала нарастать еще и потому, что хмель не заканчивался сном или потерей координации, а переходил в беспамятство, в котором не было ничего, кроме пустоты и примитивных ощущений. Я любил это состояние, самое лучшее из всех, какие я знал, но оно никогда не приводило ни к чему хорошему, а на следующий день или спустя несколько дней ассоциировалось не только с безграничной свободой, но и с дуростью, что было мне глубоко ненавистно. Но когда я достигал этого состояния, будущее исчезало, как и прошлое, существовал только нынешний миг, чем оно мне так и нравилось: мой мир во всей его невыносимой банальности вдруг озарялся сияющим светом.
Я обернулся и посмотрел на стенные часы. Было без двадцати пяти двенадцать. Затем я взглянул на Ингве. Вид у него был усталый, глаза превратились в щелочки и покраснели по краям. Стакан перед ним был пуст. Только бы он не вздумал отправиться спать! Наедине с бабушкой я просто не выдержу.
– Еще налить? – спросил я, кивнув на стоящую посреди стола бутылку.
– Ну, можно, – сказал он. – Но это по последней. Завтра рано вставать.
– Да? – сказал я. – А чего ради?
– У нас завтра в девять встреча. Забыл, что ли?
Я хлопнул себя по лбу – жест, которого я не делал с самой гимназии.
– Ну и ладно. Чего тут такого! – сказал я. – Главное, не опоздать.
Бабушка глядела на нас.
Сейчас она спросит, с кем мы должны встречаться. Слова «с похоронным агентом» неизбежно разрушат чары. И мы опять окажемся в прежнем состоянии – мать, у которой умер сын, сыновья, у которых умер отец.
Однако спросить, не хочет ли она добавки, я не решился. Всему есть предел, это вопрос пристойности, а мы и так уже перешли все границы. Я взял бутылку и налил Ингве, затем себе. И тут встретил ее взгляд.
– Хочешь еще немножко? – услышал я собственный голос.
– Разве что чуточку, – сказала она. – Мы уж и так припозднились.
– Да, поздно на земле, – сказал я.
– Что-что ты сказал? – спросила она.
– Он сказал: поздно на земле, – объяснил Ингве. – Это известная цитата.
Зачем он так сказал? Хотел утереть мне нос? Черт меня дернул, дурака, сказать «поздно на земле».
– У Карла Уве скоро выйдет книга, – сказал Ингве.
– Правда, Карл Уве? – спросила бабушка.
Я кивнул.
– Ты сказал, и я сразу вспомнила. Кто же это говорил? Гуннар, что ли? Вот это да! Надо же! Написал книгу!
Она поднесла к губам стакан и отхлебнула. Я тоже. Что это? Кажется мне, или ее глаза и впрямь опять помрачнели?
– Так, значит, в войну вы жили не тут? – спросил я, делая новый глоток.
– Нет. Сюда мы переехали уже после войны, спустя несколько лет. Всю войну мы жили там, подальше, – сказала она, показывая пальцем назад.
– И как же тогда жилось, в смысле – во время войны?
– Как жилось? Да в общем как всегда. Были трудности с продуктами, а в остальном жизнь мало чем отличалась. Немцы были обычные люди, такие же, как мы. С одними мы познакомились. Мы ездили туда после войны и навещали их.
– В Германии?
– Да, да. А когда им пришлось уходить в мае сорок пятого, они позвонили нам, чтобы мы зашли, если можем, забрать кое-какие вещи, которые они оставили. Они отдали нам превосходные вина. И радиоприемник. И много чего еще.
О том, что они получали от немцев подарки до капитуляции, я уже слыхал и раньше. Но те немцы сами заходили к ним в гости.
– Они где-то сложили эти вещи? – спросил я. – И где же?
– В скалах, – сказала бабушка. – Они позвонили и подробно описали, где что лежит. Мы и отправились туда вечерком. Смотрим – все на месте, как они и сказали. Очень симпатичные были люди, это да.
Неужели бабушка с дедушкой в мае сорок пятого года карабкались куда-то по скалам в поисках вина, оставленного немцами?
По саду скользнул свет автомобильных фар, на пару секунд уперся в стену под окном, затем автомобиль свернул на повороте и медленно поехал дальше под гору. Бабушка привстала и выглянула в окно.
– Кто бы это мог быть так поздно? – спросила она.
Вздохнув, она снова села, сложив на коленях руки. Посмотрела на нас:
– Хорошо, что вы приехали, мальчики.
Наступила пауза. Бабушка снова отхлебнула из стакана.
– А ты помнишь, как ты жил у нас? – спросила она вдруг, обратив на Ингве взгляд, полный теплоты. – Папа тогда приехал за тобой уже с бородой, а раньше ее не было. Ты побежал от него наверх и кричишь: «Это не папа». Хе-хе-хе! «Это не папа!» Уж до чего же ты был забавный, просто сил нет.
– Я это хорошо помню, – сказал Ингве.
– А еще мы как-то слушали с тобой радио, там шел разговор с хозяином самой старой в Норвегии лошади. Помнишь? А ты возьми и скажи: «Папа, ты такой же старый, как самая старая лошадь в Норвегии!»
Наклонив голову, она хохотала и вытирала глаза костяшками указательных пальцев.
– Ну, а ты, – обратилась она ко мне. – Помнишь, как тебя оставили у нас в летнем домике?
Я кивнул.
– Как-то раз мы нашли тебя на крыльце, ты сидел там и плакал, а когда мы спросили, почему ты плачешь, ты ответил: «Мне так одиноко». А было тебе восемь годочков.
Дело было летом. Мама с папой уехали в отпуск в Германию. Ингве оставался в Сёрбёвоге у маминых родителей, а я здесь, в Кристиансанне. Что я об этом помню? Помню, что с бабушкой и дедушкой у меня не было настоящей близости. И внезапно я оказался вовлечен в их повседневную жизнь. Они неожиданно сделались непривычно чужими, и рядом не было никакого посредника, кто мог бы нас сблизить. Однажды утром мне в молоке попалось какое-то насекомое, я отказывался его пить, а бабушка сказала, чтобы я перестал привередничать: вынь, мол, насекомое, и дело с концом. Привыкай, раз выехал на природу. Она сказала это очень резко, и я выпил молоко, хотя меня едва не стошнило. Отчего мне запомнилось именно это? А не что-нибудь другое? Ведь было же и еще что-то? Было, конечно. Мама и папа прислали открытку из Баварии с видом Мюнхена. Как же я ждал ее и как обрадовался, когда она наконец-то пришла! А еще подарки, которые они привезли, когда вернулись: красно-желтый футбольный мяч для Ингве и сине-зеленый мне. Эти цвета… Какое чувство счастья они вызывали!
– А еще как-то раз слышу, ты зовешь меня с лестницы, – продолжала бабушка, глядя на Ингве. – «Бабушка, ты где, наверху или внизу?» Я отвечаю: «Внизу». А ты на это: «А почему не наверху?»
Она засмеялась:
– Да, с вами было весело. Когда вы переехали в Тюбаккен, ты ходил по соседям, стучался к ним и спрашивал: «У вас есть в доме дети?» Хе-хе-хе!
Отсмеявшись, она еще посидела, набила себе при помощи машинки сигарету. Кончик гильзы остался пустым, и сигарета так и вспыхнула, когда она поднесла к ней огонь. Крошечный листок пепла, медленно опускаясь, плавно сел на пол, затем огонь добрался туда, где был табак, и показался огонек, который вспыхивал сильнее при каждой затяжке.
– Теперь уж вы выросли, – сказала она, – и это так странно. Кажется, вчера еще вы были детьми.
Через полчаса мы отправились спать. Вдвоем с Ингве мы убрали со стола, сунули бутылку из-под спиртного в шкафчик под мойкой и высыпали из пепельницы окурки. А стаканы сложили в посудомоечную машину. Бабушка смотрела на нас, сидя за столом. Когда мы закончили, она тоже встала, со стула на пол закапала моча, но она не обратила на это внимания. Выходя, она хваталась за дверные косяки, – сперва на кухне, потом в прихожей на пороге комнаты.