Карина Демина – Лиса в курятнике (СИ) (страница 100)
Лизавета держалась рядом.
Сзади шла Одовецкая. А за ней и Таровицкая… молчали… место было… было недобрым.
Определенно.
Ухало сердце. И живот скрутило самым неприличным образом, не иначе со страху. А страху хватало. Огонек у Одовецкой погас, и она мрачно заметила:
— От нашей магии здесь толку нет…
Зато свяга стала светиться ярче, и коридор ширился, стены расходились, точно опасаясь прикасаться к белому этому пламени. Потолок делался выше, а воздух оставался все таким же липким. И вилось в нем что-то, то ли пепел, то ли пыль…
Снежка остановилась.
— Здесь, — сказала она, опускаясь на колени, и только тогда Лизавета заметила человека, лежащего поперек коридора.
И сердце ухнуло.
Почему-то она сразу его узнала, хотя было темно и в наряде сером человек почти сливался со стенами. Узнала и…
Не закричала.
Она не умела кричать и плакать почти разучилась, тетушка пеняла, что Лизавета совсем уж окаменела сердцем. А оно, оказывается, живое и…
— Боюсь, — Одовецкая оттеснила ее к стене и присела рядом с князем. Белая ручка коснулась шеи. — Я не могу ему помочь.
Нет?
Лизавете показалось, что она ослышалась. Разве возможно так? Она же целительница! Сильная! Древнего рода к тому же… она вон в одиночку едва ль не сотню человек исцелила, а… тут один. И крови не видно! Не видно крови!
Лизавета вдруг обнаружила, что сидит на полу, а голова князя устроена на ее коленях. И что эта голова тяжелая невероятно, а лицо бледное, острое… и она гладит по лбу, по щекам, уговаривая вернуться.
— Что? У него височная кость проломлена… и я могу, конечно, накачать его силой, но… — Одовецкая словно оправдывалась.
— Так накачай! — буркнула Таровицкая, озираясь по сторонам. Она выглядела настороженной, и, пожалуй, для того имелись причины. — И сделай что-нибудь… ты ж это… целительница.
— Без тебя знаю. Погоди, — это уже Лизавете. — Поверни его голову набок… я постараюсь, но… эти ранения почти всегда смертельны. Извини…
— Вот уж за что не люблю целителей, — Авдотья тянула шею, пытаясь разглядеть что-то во тьме, — так это за их привычку всех хоронить раньше времени.
— Я просто предпочитаю быть честной.
Пальцы ее тонкие касались белой кожи, и сквозь нее уходили капли силы, но легче не становилось. Нет, князь еще дышал…
— Проклятье! — Одовецкая добавила пару слов, заставивших Лизавету покраснеть. — Что? Сестра Епифания порой… гм, была невоздержанна на язык. Но обладала весьма обширными познаниями в некоторых вещах и образной речью. Шанс небольшой. Держи его крепко… хотя погоди, поверни в сторону.
Черный кофр раскрылся, и в руках Одовецкой появилась тонкая, ужасающего вида игла. Она вошла в шею, и Лизавета зажмурилась.
— Зато теперь, если вдруг очнется, не сможет пошевелиться… так, теперь держи на боку… вида крови не боишься?
— Не боюсь.
— Отлично… Снежка, сможешь посветить сюда, ничего не вижу.
Руки-крылья распахнулись и сомкнулись над головой Одовецкой светящимся пологом. И теперь стало видно, что кожа князя не бела, а желтовата, и сам он дышит, но едва-едва, а на шее бьется, надувшись, темная жилка.
— Смотри… я срежу лоскут кожи… — Тонкий ножичек в руках Одовецкой гляделся изящно, по-дамски. Он вспорол кожу, выпуская алые капельки крови, которые Одовецкая смахнула куском полотна и, задумавшись, велела: — Кто-нибудь должен помочь… кровь вытирать.
— Я могу, — предложила Лизавета.
— Нет. Его держи. И… говори… оно, конечно, считается, что это все не доказано, но… те, кого ждут, чаще возвращаются.
Говорить?
О чем? И… ее же будет слушать не только князь.
— Давай я. — Авдотья села рядом. — Мне случалось в госпитале помогать, хотя, честно, целитель из меня, что из коровы скакун.
— А перенести его нельзя? — тихо спросила Таровицкая, слегка ежась. — Здесь как-то… не так…
— Не уверена, что он выдержит…
— А если…
— И магию. — Одовецкая стиснула свой крохотный ножичек. — Я постараюсь быстро.
— На вот. — Авдотья протянула второй револьвер, но взяла его не Таровицкая.
— Я тоже… умею… — прошелестел голосок Дарьи. — Извините… просто… мне там было… так страшно… и я пошла… за вами пошла… а потом вот… здесь… извините.
Ее полупрозрачная фигурка почти растворилась во тьме.
— Твою ж… — Таровицкая сплюнула, опуская револьвер. — Ты так больше не пугай, а то ж я едва… и успокойся уже, невидимка…
Дарья вздохнула.
А Лизавета заговорила. Она знала о чем… о Севере, где ночи порой белы, как дни, а дни серы и солнца не видать. Оно появляется изредка, окрашивая все в болезненно-желтые цвета, и местные морщатся, потому как привыкли к сумраку.
Она тоже привыкла.
И после, в городе, куда их перевели, долго не могла поверить, что солнце бывает каждый день. Она запирала ставни и зажигала свечу, пряталась, а матушка причитала, что так оно вовсе не возможно, что Лизавета на Севере одичала…
Там снега. Холодны и ледяны. Они появляются вдруг. Вот просто просыпаешься однажды и видишь, что вокруг белым бело.
И белизна эта ослепляет.
Правда, когда слепота проходит, появляются краски — алые капли рябины и алые же грудки снегирей, которые слетаются со всей округи, зелень елей и рыжие лисьи хвосты, огонь и сажа. Люди… местные украшают одежду бисером, алым и желтым, и еще зеленым, но он почему-то особенно дорог, дороже всех других цветов.
Если говорить, рассказывать, то можно не думать о плохом.
И не смотреть.
Хотя не смотреть не получалось. Вот откинулся в сторону лоскут кожи, обнажая мясо и белую какую-то кость, в которой Одовецкая ковырялась тонюсенькими щипчиками. При этом лицо ее было мрачно, сосредоточенно. Она закусила губу и…
Белые ночи догорали к середине зимы, сменяясь вдруг непроглядною темнотой. Ее не способны были разогнать ни костры, ни огни в смотровых башнях. Зато эту темноту любили волки. Они сбивались в стаи, а стаи подходили к человеческому жилью. И местные развешивали на дверях белесые черепа, расписанные тайными знаками.
Князь дернулся.
И затих.
И…
— Дыши, — велела Одовецкая, и голос ее был строг, сух. Лизавета сама задышала, быстро и ровно, и почти отпустила его. — Дыши, чтоб тебя!
Узкие ладони легли на грудь, и показалось, — вот-вот проломят.
— Я…
Сила заклубилась.
Чистая.
Ясная.
Как вода в ключах. Они открывались по весне, проламывая остатки ледяной шубы. И тогда в полыньях прорастали первоцветы. Тонкие стебелечки, лиловые цветы. Запах весны. Весной нельзя умирать. Летом, впрочем, тоже… нельзя умирать.
Просто нельзя.
Умирать.