реклама
Бургер менюБургер меню

Карим Бальц – Слыша гул уходящего слепня (страница 1)

18

Карим Бальц

Слыша гул уходящего слепня

На даче меня одолевали слепни. Не то чтобы совсем одолевали – не покусали до смерти и не свели с ума. Скорее, они установили свой режим. И ведь вроде бы и не трогают, но напоминают о себе гулом у виска. Гулом тяжёлым, жирным, похожим на звук маленького дизельного генератора, который где-то завёлся и теперь не может остановиться.

Дача была не моя. Я снимал её у дальней родственницы, тёти Кати, которая уехала в Германию к дочери. «Поживи, Мишутка, – писала она в смс, – воздух хороший. Только с краном на кухне не балуйся, он текёт, но если знать, в какую сторону стукнуть…» Меня это даже обрадовало. В городе я остался без работы, три месяца провалялся в четырёх стенах, задыхался от безденежья и собственного бессилия. Работал я тогда корректором в небольшом издательстве, которое тихо умирало, хоть и заваленное заказами на каталоги сантехники и юбилейные брошюры для почётных работников ЖКХ. Уволили по сокращению, выдав расчёт и пожелав удачи. И тут вдруг – предложение: присмотреть за домом, пожить в тишине, почти даром. Я схватился за эту соломинку, как утопающий.

Приехал, нашёл злополучный кран. Стукнул в нужную сторону, как учили. Кран захлебнулся, хрипнул и умер с тихим свистом. Воздух, и правда, был хороший. Пахло хвоей, горячим смолистым деревом и тихой, благородной заброшенностью. И ещё – слепнями.

Первого я заметил утром, на второй день. Он сидел на потёртой дерматиновой спинке кресла-качалки и, кажется, медитировал. Чёрный, лаковый, с мутными зеленоватыми глазами-полусферами. Я подошёл ближе. Он не улетел. Его брюшко дышало тяжело, методично. Я подумал тогда, что он старый. Старый, отставной слепень. Пожил, насосался крови колхозников и дачников, а теперь отдыхает на пенсии. Может, даже получает какую-нибудь слепниную пенсию – в каплях дёгтя или в граммах лошадиного пота.

Я махнул рукой. Он взлетел с неохотным, обиженным жужжанием, сделал круг по комнате и сел на подоконник, спиной ко мне. Мне стало неловко. Я потревожил его покой. Налил себе чаю, сел на то самое кресло. Мы молчали. Он – на подоконнике, я – в кресле. Так прошёл час. Может, больше. Время на даче текло иначе, не линейно, а по кругу, как курсировал тот слепень. Солнце двигалось по стене, и вот луч поймал его. Чёрное тело вспыхнуло синеватым металлическим огнём. Не насекомое, а крошечный кусочек ночи, забытый днём на стекле. И тогда я почувствовал странную близость. Мы с ним были чем-то похожи. Оба – не на своём месте. Он должен бы парить над лугом, над стадом, а он тут, в комнате с ковром «под Персию» и с фотографией розовощёкой тёти Кати на лыжах. Я должен был бы сидеть в душном офисе, выискивать опечатки в описаниях смесителей. Впрочем, неважно, что я должен был. Теперь я был здесь.

На следующий день их стало больше. Они проникали в дом каким-то своим, слепниным образом. Не через дверь – дверь я держал закрытой. Не через окна, ведь сетки были целы. Они материализовались в полуденном мареве, возникали из солнечных пятен на полу. Их гул стал фоном моей жизни. Я пытался читать, а они садились на корешок книги. Пытался писать – одна особо наглая особь устроилась на ободке моей чашки, будто собиралась диктовать.

Я вышел на улицу, чтобы от них уйти. Это была ошибка. Снаружи их был легион. Не туча, нет. Туча – это про комаров, про мошку. Это было что-то иное. Они патрулировали воздушное пространство участка с деловым, хозяйским видом. Не суетясь. Каждый знал свой сектор. Один дежурил над ржавой бочкой с дождевой водой. Другой – на солнечной тропинке к уборной. Третий, самый крупный, с седыми полосками на брюхе, как у генерала, восседал на флюгере покосившегося скворечника.

Я сел на крыльцо. И тут ко мне подошёл сосед. Я его раньше не видел. Он вышел из-за забора, неспеша, с сигаретой в зубах. Мужик лет шестидесяти, в выцветшей тельняшке и берете. Лицо обветренное, спокойное, с сетью мелких морщин вокруг глаз, будто щурился он, но только не от солнца, а от какой-то внутренней, давней мысли.

– Здрасьте, – сказал он. – Катинский?

– Вроде того. Снимаю, слежу за домом.

– Так, – протянул он, оценивающе глядя на меня сквозь дым. – А я – Пал Палыч. Рядом. – Он кивнул на свой дом, который тонул в зарослях малины. – Слепни донимают?

– Как видите.

– Ага. Так вот, учтите: они не донимают. Неа. Они работают, – философски заметил Пал Палыч. – Ваш участок – у них подразделение особое, подразведочное. Вот этот, например, – он ткнул пальцем с жёлтым от никотина ногтем куда-то в сторону, – у него стаж. Он ещё при Катерине служил. Насосался крови советской, постсоветской. Теперь, глядишь, и российской попробует.

Я фыркнул. Пал Палыч не улыбнулся. Он говорил совершенно серьёзно.

– Вы их не бейте, – сказал он вдруг. – Они, конечно, твари. Но система. Вы же систему ломать не будете? У вас тут экосистема хрупкая. Мышь сдохнет – сова улетит. Слепня перебьёте – ласточки затоскуют. А ласточки – это красиво.

– А больно кусаются? – спросил я.

– Больно, аж зверски, – кивнул Пал Палыч. – Но честно. Не как комар – украдкой, по-воровски. Слепень тебе объявляет. Жужжит, кружит, садится. Даёт время осознать. Укусит – и сразу отпускает. Не торчит в тебе, как шпик. Уважает.

Он докурил, бросил окурок, аккуратно раздавил его каблуком кирзового сапога с грязным бортиком.

– Заходите как-нибудь, чайку попьём. Коллекцию покажу.

– Коллекция? Бабочек?

– Каких бабочек? Слепней же. – И, увидев моё лицо, пояснил: – Мёртвых, естественно. На булавках. Не пожалеете: интересней, чем кажется.

Закончив мысль, он развернулся и ушёл за забор, растворившись в зелёной гуще. А я, ошарашенный этим сумбурным знакомством, остался сидеть под присмотром «генерала». Солнце пекло. Где-то далеко кричала птица-пеночка. И гудел, гудел бесконечный, деловой, неумолимый гул. Гул слепней, самой жизни, которая продолжалась, не спрашивая, хочу ли я её слышать. Она просто была. Лакированная, зелёноокая, жужжащая. И в ней, как оказалось, был свой строгий, неумолимый порядок. Ха, свои генералы и рядовые! Свои пенсионеры на подоконнике. И свой коллекционер в тельняшке за забором…

Я встал, чтобы зайти в дом. И в этот момент «генерал» сорвался со скворечника. Он не полетел ко мне. Он сделал круг над крышей, высоко, будто совершал плановый облёт территории. Его тело на солнце сверкало, как капля нефти. А потом он исчез за соснами. Ушёл с докладом. Куда? Не знаю. Наверное, к Пал Палычу. В коллекцию.

Я не пошёл к соседу в тот же день. Не пошёл и на следующий. Мне нужно было освоиться, принять правила этого нового, дребезжащего мира. Слепни стали моими сожителями. Постепенно я научился различать их по характеру гула. У молодых, горячих – звук был назойливый, прерывистый, с какой-то вопросительной интонацией. У старых, вроде того первого пенсионера – гудел низкий, ровный бас, полный уставшей уверенности. «Генерал» вообще летал почти бесшумно, лишь изредка издавая сухой, щёлкающий звук, будто переключал какую-то невидимую передачу внутри своего лакированного корпуса.

В какой-то момент я вообще перестал их прогонять. Мы выработали культуру взаимодействия. Они не садились на меня, пока я неподвижен. Если я вставал и шёл – они отступали, но сопровождали, держась на почтительном расстоянии в полметра. Я начал понимать их график. Утреннее дежурство – с девяти до одиннадцати. Затем час перекура, или что у них там. В полдень – пик активности, патрулирование границ участка. После трёх – спад. К вечеру оставались только самые упорные, а ночью царствовали комары и моль.

Как-то раз, уже на исходе недели, я вышел вечером подымить на крыльцо. Воздух был тёплый, густой, пахло скошенной где-то травой и душистой земляникой. И тишиной. Такой редкой, звенящей тишиной, которая бывает только в деревне. Ни гула, ни жужжания. Я даже встревожился. Куда они все делись?

И тогда я увидел его. Того самого, первого. Я был уверен, что узнал правильно, слишком уж он был примечательный. Он сидел на поручне крыльца, в тени. Не двигался. Я присел рядом и пригляделся. Он был жив, его брюшко слабо пульсировало. Но в нём не было никакой энергии, ни желания лететь, ни даже интереса. Просто сидел. На его фасеточных глазах, тех самых мутно-зелёных полусферах, играл последний отсвет заката. Я протянул руку, медленно, чтобы не спугнуть. Он не шелохнулся. Я провёл пальцем в сантиметре над его спинкой. Он лишь слегка дёрнул крылом, будто отмахиваясь от назойливого воспоминания.

В тот момент я понял, что он умирает. Не сейчас, не мгновенно. Он тихо, с достоинством угасал. Отслужил своё, насосался чужой жизни и теперь возвращал долг, испаряясь в сумеречный воздух. Мне стало не по себе. Я встал, зашёл в дом, захлопнул дверь. Но образ его – угольно-чёрного, неподвижного, застывшего в ожидании конца – не выходил из головы.

Наутро его не было на крыльце. На том месте, где он сидел, лежала крошечная, чёрная, приплюснутая горошина. Я поднял её. Это был он. Точнее, то, что от него осталось. Лёгкий, как пепел, пустой хитиновый купол. Я отнёс его в дом, положил на подоконник, рядом с томиком Довлатова. Не знаю зачем. Может, как памятник. Может, как пропуск в этот странный мир.

И вот лишь после всех этих событий я пошёл к Палычу.