18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 2)

18

— Что делать, Петрович?

— Бери мешок, иди передом, буду тебя держаться.

Продержался Петрович десяток шагов — и дух вон. Я обхватил его рукой, мешок закинул за плечи, так и тащились мы часа два. А от деревни до деревни — верста.

Потом Петрович сидел на лавке, показывал, где пилить, где строгать, я пилил и строгал — делал отцу домовину.

Метель бесилась весь день и на следующий тоже, когда мы с Петей, сыном Сашки Колихи, вернувшимся со службы, отправились на погост рыть могилу. Больше в деревне мужиков не было.

В день похорон небо прояснилось, пала оттепель, пять верст кружным путем ехали на дровнях. Вечером при лампе сидели застолицей — пятеро женщин, Петрович и мы с Петей. Водки в лавке не оказалось, пили дрянное винцо. Мать выставила початую бутылку денатурату — свое лекарство от ревматизма…

И вот холмик. Он есть, пока есть я, внуки уже не придут подновить, им некогда, они далеко. На этом месте похоронят другого. Все на земле стирается. Все, кроме памяти. Да и память уже не будет различать их поименно, а просто «верховининские мужики». Так и должно быть, печалиться не отчего.

…Я пошел дальше. В километре от Хряпьева, на крестах, стояло сельцо Успенское — некогда имение барыни Елагиной, после революции — школа крестьянской молодежи. Барский дом не очень годился под классы, но как-то его приспособили, срубили приделы — ничего, учиться можно было. Деревень двадцати училась здесь молодежь. Память хранит многое из той светлой поры, но более всего жаль парка и столетних дубов, спиленных немецкими солдатами. Вандалы устроили в школе казарму, а в нашем, самом большом, классе — конюшню, пилили дубы и топили печи, пока не спалили все подчистую: и школу, и парк, и село. Теперь тут голо, только пруд с островками тускло блестит посреди пустыря, зарастая рогозой и ряской. Я видел прах городов и деревень, развалины дворцов и храмов, но, как ни странно, именно наш школьный парк ассоциируется у меня с вандализмом. Сентиментальность? Чушь! Я не подвержен слезливости, но мое есть мое, оно — та самая капля, в которой великое и светлое — Отчизна.

От Успенского до Верховинина ходу полчаса большаком. И большак, и исчезнувшая в осоке речка Заремянка, и кусочек леса, называемый Яров-клином, и выгоревшее торфяное болото, в котором гнездятся утки, — все это малые капли, оставшиеся на донце души светлым родником, утоляющим беспокойную душу.

В Верховинине много садов. Не знаю, кто положил начало — посадил первую яблоню. К тому времени, как начал я себя помнить, сады были сильными, плодоносящими и такими большими, что в пять-шесть лет не мудрено было заблудиться. Теперь дивлюсь: ну что за мужики, при безземелье столько занимать под сады! Сажали бы картошку, жито сеяли, так нет же — насажали яблонь, вишен во всю улицу, из края в край. А как они цвели! Белой кипенью бушевал в деревне май, подоконники усыпало облетающим цветом, на улице за проехавшей телегой поднималась метелица.

Я обошел сады и остался ночевать в отцовском. Тетка Тоня, старуха-солдатка, вынесла мне дерюжку, полушубок, я улегся под высокой лешугой и всю ночь не сомкнул глаз. Лежал и думал. Тетка Тоня сказала, что вот по лету приезжал мужчина, спрашивал, куда подевался дяди Афонин дом, назвался Володей, пояснив, что еще маленьким вместе с матерью гостил тут. Я не мог вспомнить, кто такой Володя, гостивший у нас. Тогда тетка Тоня сказала: «Ну, что же ты, я и то вспомнила. В тот год было, как я сюда замуж вышла. Из Ленинграда к вам приезжали. Женщина с мальчиком. Дальней родственницей вам приходилась». Что-то туманное всплыло в памяти, но лица никак не прояснились, так и представил себе каких-то абстрактных женщину и мальчика. Вот и подумаешь: я-то ладно, я пуповиной привязан, а он, этот неведомый Володя, гостивший тут всего одно лето, — как он-то запомнил все это и зачем приехал сюда спустя сорок пять лет? За какой родниковой каплей приехал он?

Так что же такое эта почти исчезнувшая деревенька Верховинино? Что она для нас, родившихся, выросших, гостивших тут, теперь уже пожилых людей? Не знаю. Книжные слова о родном гнезде, о корнях-истоках очень уж стерты, приблизительны, я лежал под яблоней-лешугой, и ни гнездо, ни корни не приходили мне на ум, было лишь ощущение покоя и полной слитности с землей, с теплым звездным небом, с яблоневым садом, с пустой деревенской улицей. Было похоже, что душу подключили к аккумулятору добра и правды, и она, душа, заряжается…

…Лешугу отец посадил в середине сада, думал, добрая яблоня будет. Росла она, росла, антоновку с ранетом обогнала, а все не зацветает. Срубить жалко: все ж таки яблоня.

— Погожу, — сказал отец, — авось уродит.

И вот начала лешуга плодоносить. Сначала белым-белым цветом зацвела, белее вишни и сливы. И до того густо, словно обсыпало ее за ночь поздним чистым снегом. Потом яблочки завязались, маленькие, обильные.

Бежит и бежит лето. Травы на лугах скосили, рожь поспела — жать начали, а яблочки как висели малюсенькие да зеленые, так и висят.

Ранетки давно сняли, белым наливом на ярмарках торгуют, слива созрела, а лешугины орешки лишь с бочка розоветь начали. В рот не думай взять — челюсти сведет.

Мужики над отцом смеяться стали:

— Эку дуру приволок ты, Афоня!

Отец уж и не смотрит на лесную дикарку, топор наточил, ждет, когда лист опадет: дерево с плодами рубить рука не поднимается.

А когда начал опадать лист, лешуга и сказала о себе. Да так, что насмешники ничем иным того чуда объяснить не могли, как только забавой лешего.

— Леший удружил тебе, Афоня.

Ах, и добрый был леший! Лешугины яблочки в один день так налились янтарным соком, что насквозь засветились, хоть зернышки считай. А в рот положишь — то ли пряника вкусил, то ли меда сотового. Отец объяснил чудо так:

— Земля плоды напоила. Лист, видишь, опал, а корни не уснули еще. Весь сок земной и приняли в себя яблочки…

Много лет спустя я вспомнил лешугу. Однажды (это было в приморском городе М.) редакционное задание привело меня в один дом. Хозяин встретил любезно, но просил повременить с беседой, кивнув на ширму, из-за которой доносились звуки музыки: кто-то неуверенно играл на пианино.

Минут через десять ширма колыхнулась, и через гостиную прошла женщина, невысокая, хрупкого сложения, с неброским, скорее даже некрасивым, лицом. Поражали ее глаза, большие, серые и не то грустные, не то настороженно ждущие. Было такое впечатление, что женщина вот-вот обернется и спросит: «Вы меня звали?»

Впрочем, вовсе не глаза меня заинтересовали: мало ли на свете необыкновенных глаз! Заинтересовало оброненное вскользь хозяином пояснение, что учительница музыки — уважаемый в городе врач. Я спросил:

— Деньги?

— Что вы! Что вы! — замахал он руками. — Доктор Валя в высшей степени благородный человек. — И, оглянувшись на ширму, понизил голос до шепота: — Девочка, видите ли… э-э… с трудом передвигается. А о деньгах не смеем и заикнуться.

О благородном человеке надо было рассказать читателям. Но если бы знать, что встречу… глухую стену! Доктор Валя не пожелала со мной разговаривать.

— В газету? Обо мне? Никогда! — В необыкновенных глазах ее прочел я всю безнадежность моего предприятия.

Не скажу, что до этого не попадались «трудные» герои. Бывали орешки — ого! Но чтобы вот так: сказала — отрезала, такое слышал впервые. Надо бы и мне махнуть рукой: не хочешь — не надо. Но меня, что называется, заело, и, набравшись терпения, отправился я в долгую кружную дорогу.

Кончался в редакции день, я убирал бумаги в стол и шел в город. Шел в поликлинику, на квартиры к больным, в музыкальную школу… Приставал с расспросами к врачам, педагогам, родителям… Исписал блокнот, второй… Перечитал все автобиографии, писанные когда-либо доктором Валей для отделов кадров… Я располагал столькими фактами душевной щедрости этого человека, что мог бы уже писать очерк. И в то же время не мог. В руках были плоды, но я не знал, какие соки напитали их.

Южная ночь упала сразу, без сумерек. Прошел обильный дождь, тропинка, ведущая на улицу Буйнакского, раскисла. С трудом нащупывая в темноте опору, я поднимался вверх. Внизу черно и маслянисто блестело море, и сверкала огнями бухта.

Среди мокрых садов отыскал небольшой домик с плоской крышей и открытой верандой. Одно окно светилось. Я постоял, прежде чем стучать. Знал: такого гостя тут не ждут. Но бывают, оказывается, удачи, посылаемые нашему брату за терпение. Меня встретила сестра доктора Вали, тоже врач, только педиатр, розовощекая хохотушка.

— Шура, — отрекомендовалась она, подавая мягкую, теплую, как и должно быть у детских врачей, руку. — А вас я знаю, наслышана. Охотитесь за нашей дикаркой. Скажу, что не такой уж вы и страшный. Чего она от вас прячется?

Вот о ком писать! Милое дело: ни вопросов, ни расспросов. В пять минут вся биография как на ладони, да еще с «картинками». От одной такой картинки у меня дыхание перехватило: вот они, соки, напитавшие плод!

— Знаете, тогда война шла. Мы девчонками были. Валя постарше, я помладше. Отец, понятно, на фронте. Мама в библиотеке, зарплата так себе. Голодно, холодно и все такое прочее. Но — как все, так и мы. Терпим и надеемся. Однажды мама вернулась не одна. Она привела незнакомую женщину с девочкой лет десяти. Это были беженки. В одних платьях и совсем босые. «Девочки, — сказала нам мама, — у вас теперь будет сестренка, подберите ей туфли, платье, завтра в школу вместе пойдете». Стало нас пятеро. Живем — перебиваемся. А в начале зимы наша мама сотворила настоящее чудо. Вы сами-то воевали? По возрасту не похоже. Ах, воевали. Извиняюсь. Во всяком случае, холостяком были. Вот видите, всего и вам не понять. В один мокрый-премокрый вечер, когда мама торопилась домой, ее останавливает военный и говорит: «Простите, я понимаю всю несуразность своего вопроса, но ничего не могу с собой поделать. От самой границы спрашиваю у случайных людей, не встречалась ли им женщина с девочкой? Меня принимали за помешанного, мне сочувствовали, но говорили: разве можно найти иголку в сене? Люди правы, но, знаете, если потерять надежду…» Мама расспросила военного и, ничего не говоря, велела идти за ней. На наших глазах разыгралась потрясающая сцена: муж нашел жену и дочку, с которыми расстался в первый день войны. Слез и радостей в доме было на всю ночь. Я тоже ревела. А Валька, представьте, нет. Ни слезинки. Только глаза вот та-акие сделала и глядит на маму не мигая. Представляете, она подумала, что мама волшебница.