Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 71)
Солнце, искристый снег, припудренные инеем, «поседевшие» за ночь сосны. От моего дома до ключа версты две, я с бидончиком иду к ключу, чтобы набрать из него воды. Я начинаю верить в ее исцеляющую силу.
Так уже было, когда я жил в Усть-Дёрже. Приехали как-то ко мне в гости два председателя, Михаил Голубев и Сергей Ильин, последний и рассказал историю Курьковского ключа. Слышал он от местных жителей, что в войну в Курькове размещался полевой госпиталь, раненые пили родниковую воду, и от этого они выздоравливали на две-три недели скорее, чем должны бы по медицинским заключениям.
Поехали мы тогда в Курьково, нашли ключ и налили из него целую молочную флягу. Стояла она у меня в сенях долго, чуть не месяц, пил я по две-три кружки в день, и вода нисколько не мутнела, не портилась… Несколькими годами позже, когда Ильин вышел на пенсию и стало у него побольше свободного времени, он отвез курьковскую воду на анализ, и лаборанты нашли в ней серебро. Тем серебром, сказали ему, и объясняется быстрое исцеление раненых.
В Горбовский ключ я тоже поверил. Две недели держал в доме бидончик, прикладывался к нему по утрам — вода оставалась такой же свежей и вкусной, как будто только что принесена с ключа.
Снегу немного, земля лишь прикрыта, идти нетрудно, я плетусь нога за ногу, разглядываю заячьи петли на озими, любуюсь стайкой снегирей и слушаю пестрого барабанщика на гулкой сосне. За белой стеной заозерного леса стоит неумолкающий прерывистый гул — там шоссе, по нему гужем идут машины, — но ухо уже привыкло к нему настолько, что слышит лишь тогда, когда сосредоточишься на нем.
Машинный гул разбуживает застарелую думу-вопрос: почему? Почему, обладая такой мощностью моторов, человек не спешит избавить землю от задичалости? Уж сколько лет ищу ответа и, кажется, находил, писал, слышал похвалы и одобрения, и вроде бы пора переключиться на что-нибудь полегче, утешив себя тем, что дальше уж не твое дело, а тех, в чьих руках машины и власть, но дума неотступна, застряла, как заноза, и тревожит, и мешает сосредоточиться на чем-нибудь другом.
Управление, системы, схемы, планы — все это продукт человеческого ума, следствие, но где корень? В материальных возможностях? Да полноте, вон их сколько, куда ни повернись ухом — гул стоит нескончаемый над полями, лесами, дорогами, деревнями и городами, — каких нам еще возможностей? Сотворить-то их, оказывается, не так уж и сложно, а вот претворить… Что, разума маловато? Желания нет? Нужда не подпирает? Не знаю. Если бы знал, так и голову не ломал. Если бы ответ был как вода Горбовского ключа — склонился, напился и исцелился. Так ведь и ключ не враз исцеляет, да и найти его легко лишь по готовым следам. Двести лет ходят люди сюда, но был кто-то первый, и не вдруг нашел он целительный ключ, Горбовский ли, Курьковский, но все-таки нашел и указал людям тропу. Кто он, тот человек? Не по имени, нет, — имя уж не отыскать! — но по натуре? Ясно одно: он страдал. И едва ли только своей болью. Скорее всего, болел болью людской. Для людей искал. И сам он выпил той целебной воды не больше других, не обложил страждущих данью, не огородил свое имя привилегиями. Нет ли тут ответа на вопрос, почему, несмотря на колоссальные возможности общества, человек остается равнодушным к одичанию земли? Кто-то, долженствующий указать пути к ключу, перестал болеть болью народной, удовлетворился своей славой, положением, ему покойно, и душа его не страждет. Этот «кто-то» многолик, превратившийся уже во «что-то», в нечто неосязаемое, в такое, что невосприимчиво к боли и даже к разуму, он усыпил в человеке совесть. Но как ему имя?
Легла моя пятая борковская зима. Неделю назад выпал снег, и встали озера. Из пяти эта, пожалуй, самая ранняя, предыдущие ложились в декабре.
Тяжко было оставлять Усть-Дёржу — она до сих пор живет во мне печально-светлыми воспоминаниями, там были и утраты, и разочарования, и много грусти, а облик той пятихатки остался в душе светлым, — но обстоятельства бывают сильнее наших желаний. Последним аккордом минор был прощальный дружеский ужин. В один из последних декабрьских дней 1980 года, возвратясь из Москвы лауреатом Государственной премии РСФСР имени М. Горького, я пригласил на ужин самых добрых мужиков, с которыми было разделено целых пятнадцать лет на приволжской земле, разделено в думах и заботах, ибо они, эти добрые мужики, вели колхозы и совхозы, а я, сколь мог, помогал им, и мы, по памятному фронтовому обычаю опустив золотую медаль в кружку с вином, выпили, просидели до петухов и расстались.
Третьего января в предутренних сумерках, погрузив на грузовик нехитрый скарб скитальца (за тридцать пять послевоенных лет это был девятый переезд), к ночи, в такие же снежные сумерки, я оказался у крыльца своей новой избы в Борках. В избе горел свет, плотники, два Николая, топили еще не просохшие печи и приколачивали к полу последние плинтусы. Изба казалась просторной и от пустоты очень гулкой. Шесть ее окон глядели на три стороны, и с каждой стороны в десяти шагах от избы был лес — молчаливые старые сосны. Говорят, вселяясь в новый дом, человек настраивается на радость, дабы сопутствовала она ему денно и нощно. Хорошо бы, да только что разуметь под радостью? Наволочь в четыре стены — благо просторно — побольше сверкающей лаком мебели, устлать пол коврами, на потолочные крюки повесить позванивающие гранеными подвесками люстры? Или правдами-неправдами доставать деликатесы, чтоб ломился для авторитету в глазах сослуживцев стол от яств и питий? Или завести шкатулку, хранимую от глаз в укроме, и набивать ее безделушками, чарующими душу блеском и неслыханной ценой? Это мы разумеем под радостью? Не будем делать наивные глаза, ведь научились же, пряча зависть поглубже, восхищаться и возносить тех, у кого дом полная чаша. Так чего уж там, скажем прямо: переступая новый порог с радостью, мы лелеем надежду на шикарную жизнь, чтоб всего было вволю, всего, что измеряется монетой.
Худо, люди! В народе ведь никогда обилие вещей не почиталось за радость, но всегда — добрая душа. Простое ложе, скромный стол, пустой карман, но — незапертые двери, много друзей, разговоры без тайн, обхождение без ужимок, сострадание без аффектов, помощь без условий — все то, что называется открытостью. И еще: радость в доме — благополучие окрест тебя. Не затаись, не уйди в «свое», страдай страданием чужим, болей болью народной. Вот радость в моем представлении.
На такую радость надо не настраиваться, а с т р о и т ь себя. Длительно, упорно — всю жизнь. «Нам кажется, что настоящая работа — это работа над чем-нибудь внешним: производить, собирать что-нибудь: имущество, дом, скот, плоды; а работать над своей душой — это так, фантазия. А между тем всякая другая, кроме как работа над своей душой, увеличение привычки добра, всякая другая работа — пустяки» (Л е в Т о л с т о й). В том и беда, что отказались мы от работы над своей душой и ударились в «пустяки» — в добывание, собирание. Это уже так явственно проступило в людях, настолько охватило все слои общества, что приняло характер ажиотажа, и я вносил в свой новый дом не радость, а тревожное ожидание: с чем столкнусь-встречусь на родине, в новом селе процветающего совхоза?
Вчера: на пилораме — неудача,
в конторе — неудача,
в школе — неудача…
Трение колес и колесиков, валов и валиков нашего общественного механизма так велико и настолько непредсказуемо, что создается впечатление полной его разлаженности: колесики еще вертятся, но машина уже не двигается — одна лишь видимость движения. И это — в самых низах, в самом нутре, где колесики самые мелкие, почти микроскопические относительно размеров всей машины.
Что за неудачи постигли меня?
Мое дело — это мой маленький механизм. Я его завожу и стараюсь привести в действие, а он — ни с места. Чтобы его пустить, я должен сцепить его с другим, более сильным: с совхозом, школой, сельсоветом — со всем тем, что называется жизнью села. Я хочу включить свой маленький механизм в большой сельский, с тем чтобы обогатить жизнь, сделать ее более интересной, полезной, придать ей разнообразия и в конечном счете приподнять душу человеческую. При попытке включить сцепление я слышу звук, который шоферы определяют так: «Схватывает, а не сцепляется». Какие-то зубья входят в сцепление, но другие выбивают — и движения не получается.
Дело мое можно оценить так и этак, как нужное и не очень нужное, как своевременное и преждевременное, как забаву и пользу. Год назад открыли литературный музей, а на днях и библиотеку военной книги. Библиотека разрастается, решено строить новую, а штатной единицы так и не дают, и тогда на педсовете школы решаем: отдать библиотеку под ребячье самоуправление — выбрали штаб (совет), и ребята уже «командуют». А для нового здания решили изготовить мебель в школьной мастерской руками мальчишек и отцов. Отцы охотно согласились, вывезли из леса бревна, и вот рано утром я иду на пилораму, это уже во второй раз. В первый не было наждака, чтобы нарезать пилы, во второй — не разрешил прораб, у него срочное дело: нужны доски на стройку. Это первая попытка «включения»: схватило, но не сцепилось. Вторая, в конторе и в школе, — никак не получить со склада токарный станок: то завскладом нет, то учителю труда недосуг.