Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 29)
Следовательно, вопрос стоит так: надо ли знать ребенку, что именно бывает в «правдашней» жизни? Отсюда ведь и метод воспитания. Тогда, после войны, такого вопроса как бы и не существовало и вместе с тем он приобретал особую остроту. Наши дети видели и пережили наихудшее из всех злодейств на земле — войну, и вроде бы ничем их уже не поразишь, не потрясешь. Но война-то как раз обнажила и великую душу человека, она была борьбой двух миров, зла и добра, и победившее добро, казалось, должно восторжествовать отныне и вовеки. Но вот беда, зло обнаруживалось и в мире добра, выползало из каких-то незримых щелей — и больно било по душе ребенка. На станциях появились шайки «кошатников», которые промышляли тем, что закидывали якоря-кошки на платформы проходящих поездов, стараясь заякорить мешок с хлебом и стащить, но часто стаскивали и увечили хозяина мешка, подростка или женщину. В таких шайках, увы, встречались и дети, которых определяли потом к нам. Матери, сберегшие детей в годы оккупации, вдруг оставляли их на вокзалах, зная, что они попадут в детдома, а сами ехали в хлебную Прибалтику: в одиночку прокормиться легче. Не обходилось и без того, что около детей устраивались, как пиявки, всякого рода ловкачи. Позже я не раз переживу досаду за свою вину и за чужую. Я увижу опустившегося Мишу Ж., узнаю, что под колесами трактора погиб пьяный Володя Б., что Римма С. стала матерью-одиночкой, я получу письма от Толи З., полные горечи и недоумения: за что суд присудил взыскивать с него на содержание матери, которая бросила его восьмилетним и двадцать лет пропадала неизвестно где, а теперь разыскала, подала в суд, и он отрывает от своих детей, чтобы содержать двух пьянчужек — мать и отчима. Моя досада будет оттого, что плохо подготовил детей к жизни, приукрашивал ее, смягчал и сглаживал даже то, что они видели и знали. Почему мы, педагоги, и тогда и теперь рисуем детям будущее только в розовых тонах? Ведь лжем же! Сами знаем, что зла еще достаточно в мире, но стараемся натянуть на него розовую кисею, через которую оно выглядит не так уродливо, зато потом ударит очень больно. Вот уж поистине: творим зло во имя благочестивого желания делать добро.
Ну так что же с той игрой? А ничего, прошла как надо, разговоров хватило на всю неделю, и мой Витя ходил в героях: так сыграть роль! Ему завидовали самые лучшие наши артисты. Детдом подняли по тревоге, все ринулись в лес спасать имущество и ловить воров, а «воры», одетые в шубы навыворот, завидя погоню, погнали коня, их догнали, и… все оказалось очередным розыгрышем. «Ну как это так получается, — дивилась Рая Каверзнева, семиклассница, — каждый раз зарекаюсь верить, а вы как выдумаете — все по-правдашнему выходит». Если бы ученые инспектора наробраза разбирали наши игры, то мне, наверное, досталось бы на орехи: уж больно много было в них «самовольства»! Но мы никому не говорили и нигде не расписывали свой «опыт». А доведись оправдываться, я бы вот что сказал: мы придумывали игры, максимально приближенные к действительности. Брали случай, бывший если не у нас, так где-нибудь поблизости, или вполне возможную ситуацию, инсценировали вероятный поступок и на них разыгрывали действо. Думаю, что такие игры, с социальной, если так можно сказать, окраской, в детском коллективе должны иметь место. В этом меня убеждает и подсказка секретаря райкома директору школы. «А что, если, — сказал он, — давать ребятам задачки на поступок? Изложить им реальную ситуацию из жизни, скажем, колхозных трактористов, ну например: кто-то допустил брак в работе и скрыл, а ты видел, так вот, как поступишь в данном случае?» По-моему, наши мнения совпадают: детей надо готовить к жизни всерьез, тут ничего нельзя откладывать на «потом».
Тогда отчего же мои сомнения? Почему у меня до сих пор не уходит из памяти случай с Витей, когда я вдруг заколебался: вправе ли я давать ему такую роль? А потому, наверно, что я очень не хочу, чтобы он знал, что в жизни есть и воровство, и взяточничество, и обман, и прочие гадости. Но поскольку они есть, постольку н а д о, чтобы он знал. В преодолении собственного раздвоения и состоят муки педагога.
И все-таки кое-что мы таили от детей. Прежде всего — поступки их родителей. Тогда, в детдоме, я впервые столкнулся с матерями, убегающими от своих детей, и пережил, скажу прямо, потрясение ничуть не меньшее, чем первую смерть, виденную на войне. Скажете, что сравнение неудачное. Я не забочусь о литературной удачливости, я знаю, как жутка первая смерть под бомбой, и знаю, как жутко видеть мать, бросившую свое дитя.
Время уже было мирное, справляли пятую годовщину Победы. Из дома ребенка к нам, в дошкольную группу, привезли малышей, им было по три-четыре года. Среди них был Ваня Сиротинкин, мальчик с «заячьей губой» и «волчьей пастью» — так на медицинском языке называется этот тип уродства. (Дабы ненароком не травмировать душу взрослого, умного, славного человека, я изменил его имя и фамилию, которые ему дали добросердные нянечки.) Ваня не говорил ни слова, но все понимал. Худенький, белоголовый, очень подвижный, он даже не лепетал, а булькал, словно из-под воды, и видно было, как напрягается он, чтобы произнести внятное слово: ему так хочется, чтобы поняли его! В кабинете я раскрыл папку с Ваниной «биографией», там было свидетельство пастуха Н., как пас он в лесу коров и услышал какой-то приглушенный писк, похожий на плач, как пошел он на этот звук и вдруг остолбенел, поняв, что плач доносится из-под моховой кочки… Под мхом лежал младенец, приговоренный матерью к чудовищной смерти… У меня судорогой свело челюсти и непроизвольно сжались кулаки. О дитя, неужели ты рожден женщиной?! Ни один зверь не поступит так! И войны нет, такое чистое небо над землей, и она, земля, худо-бедно вспаханная и засеянная, уже родит хлеб, чтобы накормить живых, так зачем же ты, тварь в образе женщины, замыслила погубить живую душу?! Будь ты проклята во веки веков! (Прости, читатель, я и сейчас, спустя тридцать четыре года, не могу вспоминать спокойно — вон какие слова вырываются, — лучше отложить перо и сделать перерыв…)