18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 29)

18

Следовательно, вопрос стоит так: надо ли знать ребенку, что именно бывает в «правдашней» жизни? Отсюда ведь и метод воспитания. Тогда, после войны, такого вопроса как бы и не существовало и вместе с тем он приобретал особую остроту. Наши дети видели и пережили наихудшее из всех злодейств на земле — войну, и вроде бы ничем их уже не поразишь, не потрясешь. Но война-то как раз обнажила и великую душу человека, она была борьбой двух миров, зла и добра, и победившее добро, казалось, должно восторжествовать отныне и вовеки. Но вот беда, зло обнаруживалось и в мире добра, выползало из каких-то незримых щелей — и больно било по душе ребенка. На станциях появились шайки «кошатников», которые промышляли тем, что закидывали якоря-кошки на платформы проходящих поездов, стараясь заякорить мешок с хлебом и стащить, но часто стаскивали и увечили хозяина мешка, подростка или женщину. В таких шайках, увы, встречались и дети, которых определяли потом к нам. Матери, сберегшие детей в годы оккупации, вдруг оставляли их на вокзалах, зная, что они попадут в детдома, а сами ехали в хлебную Прибалтику: в одиночку прокормиться легче. Не обходилось и без того, что около детей устраивались, как пиявки, всякого рода ловкачи. Позже я не раз переживу досаду за свою вину и за чужую. Я увижу опустившегося Мишу Ж., узнаю, что под колесами трактора погиб пьяный Володя Б., что Римма С. стала матерью-одиночкой, я получу письма от Толи З., полные горечи и недоумения: за что суд присудил взыскивать с него на содержание матери, которая бросила его восьмилетним и двадцать лет пропадала неизвестно где, а теперь разыскала, подала в суд, и он отрывает от своих детей, чтобы содержать двух пьянчужек — мать и отчима. Моя досада будет оттого, что плохо подготовил детей к жизни, приукрашивал ее, смягчал и сглаживал даже то, что они видели и знали. Почему мы, педагоги, и тогда и теперь рисуем детям будущее только в розовых тонах? Ведь лжем же! Сами знаем, что зла еще достаточно в мире, но стараемся натянуть на него розовую кисею, через которую оно выглядит не так уродливо, зато потом ударит очень больно. Вот уж поистине: творим зло во имя благочестивого желания делать добро.

5 августа 1984 года

Года два назад поехали мы с секретарем райкома партии на выпускные экзамены в среднюю школу, посидели в классах, а потом разговорились с директором школы. Поинтересовался секретарь, приезжают ли бывшие ученики, заходят ли в школу. «Заходят, — ответила директор. — Нас, учителей, винят: не такой жизнь им представляли, больно легкой да красивой, — разочаровываются ребята…» Выходит, не один я вижу беду, всякий думающий учитель ее видит, и все-таки продолжаем перед ребятами рисовать радужные картины. В чем же дело? Думаю, что причина в общей тенденции: нам так хочется хвалить самих себя! Восхвалять все, что сделали, делаем и собираемся делать. Хотя, здраво-то рассудить, к чему выхваляться — хорошее, оно и без того видно, лучше бы на недоделки да огрехи внимание направлять, на то, что мешает, тормозит, вредит. Но оказывается, здраво рассудить — не самое легкое.

Ну так что же с той игрой? А ничего, прошла как надо, разговоров хватило на всю неделю, и мой Витя ходил в героях: так сыграть роль! Ему завидовали самые лучшие наши артисты. Детдом подняли по тревоге, все ринулись в лес спасать имущество и ловить воров, а «воры», одетые в шубы навыворот, завидя погоню, погнали коня, их догнали, и… все оказалось очередным розыгрышем. «Ну как это так получается, — дивилась Рая Каверзнева, семиклассница, — каждый раз зарекаюсь верить, а вы как выдумаете — все по-правдашнему выходит». Если бы ученые инспектора наробраза разбирали наши игры, то мне, наверное, досталось бы на орехи: уж больно много было в них «самовольства»! Но мы никому не говорили и нигде не расписывали свой «опыт». А доведись оправдываться, я бы вот что сказал: мы придумывали игры, максимально приближенные к действительности. Брали случай, бывший если не у нас, так где-нибудь поблизости, или вполне возможную ситуацию, инсценировали вероятный поступок и на них разыгрывали действо. Думаю, что такие игры, с социальной, если так можно сказать, окраской, в детском коллективе должны иметь место. В этом меня убеждает и подсказка секретаря райкома директору школы. «А что, если, — сказал он, — давать ребятам задачки на поступок? Изложить им реальную ситуацию из жизни, скажем, колхозных трактористов, ну например: кто-то допустил брак в работе и скрыл, а ты видел, так вот, как поступишь в данном случае?» По-моему, наши мнения совпадают: детей надо готовить к жизни всерьез, тут ничего нельзя откладывать на «потом».

Тогда отчего же мои сомнения? Почему у меня до сих пор не уходит из памяти случай с Витей, когда я вдруг заколебался: вправе ли я давать ему такую роль? А потому, наверно, что я очень не хочу, чтобы он знал, что в жизни есть и воровство, и взяточничество, и обман, и прочие гадости. Но поскольку они есть, постольку  н а д о, чтобы он знал. В преодолении собственного раздвоения и состоят муки педагога.

И все-таки кое-что мы таили от детей. Прежде всего — поступки их родителей. Тогда, в детдоме, я впервые столкнулся с матерями, убегающими от своих детей, и пережил, скажу прямо, потрясение ничуть не меньшее, чем первую смерть, виденную на войне. Скажете, что сравнение неудачное. Я не забочусь о литературной удачливости, я знаю, как жутка первая смерть под бомбой, и знаю, как жутко видеть мать, бросившую свое дитя.

Время уже было мирное, справляли пятую годовщину Победы. Из дома ребенка к нам, в дошкольную группу, привезли малышей, им было по три-четыре года. Среди них был Ваня Сиротинкин, мальчик с «заячьей губой» и «волчьей пастью» — так на медицинском языке называется этот тип уродства. (Дабы ненароком не травмировать душу взрослого, умного, славного человека, я изменил его имя и фамилию, которые ему дали добросердные нянечки.) Ваня не говорил ни слова, но все понимал. Худенький, белоголовый, очень подвижный, он даже не лепетал, а булькал, словно из-под воды, и видно было, как напрягается он, чтобы произнести внятное слово: ему так хочется, чтобы поняли его! В кабинете я раскрыл папку с Ваниной «биографией», там было свидетельство пастуха Н., как пас он в лесу коров и услышал какой-то приглушенный писк, похожий на плач, как пошел он на этот звук и вдруг остолбенел, поняв, что плач доносится из-под моховой кочки… Под мхом лежал младенец, приговоренный матерью к чудовищной смерти… У меня судорогой свело челюсти и непроизвольно сжались кулаки. О дитя, неужели ты рожден женщиной?! Ни один зверь не поступит так! И войны нет, такое чистое небо над землей, и она, земля, худо-бедно вспаханная и засеянная, уже родит хлеб, чтобы накормить живых, так зачем же ты, тварь в образе женщины, замыслила погубить живую душу?! Будь ты проклята во веки веков! (Прости, читатель, я и сейчас, спустя тридцать четыре года, не могу вспоминать спокойно — вон какие слова вырываются, — лучше отложить перо и сделать перерыв…)

На столе лежат письма, уже неделя, как пришли, читатели ждут ответа, а ответить все некогда…

Пишет друг, литературный критик Валентин Курбатов. У него в доме нет телефона, так он — по-старинному: в письмах объясняется. А и хорошо! В чтении писем своя прелесть — посидишь, подумаешь, тем более над таким: «Съездил в Калинин, покатался по области (Торопец, Осташков, Раёк, Нилова Пустынь, Старица, Прямухино) — стыд и погибель, словно Мамай и Батый, не управившиеся раньше прийти сюда, наконец добрались и обрекли все забвению и смерти. Будто история нам не мать, а мачеха, будто она и не наша, а выдумка начальников, а наше обычное русское дело — от начальников вывертываться. Какое может быть воспитание самосознания, когда дедов своих мешалкой из памяти турнули?!»

Вот и опять боль. Напомнили — и заныло. Знаю я эти места, пятнадцать лет ездил с корреспондентским билетом, писал, взывал к разуму, негодовал, а толку чуть: прошлое в забвении. А весной по Белоруссии ездил — дивился музеям, памятникам, там берегут и хранят… Проблема старая, и не знаю, сколько она еще будет длиться…

Еще письмо. От «пенсионера-коллекционера» — так значится на конверте. Пишет, что собирает книги с автографами, собрал уже более трех тысяч томов, а моей не имеет, просит выслать. Надо бы спросить: а зачем тебе, дорогой? Польза-то кому-нибудь от твоих хлопот есть, даешь ли читать? Сомневаюсь. Эгоисты страшенные среди коллекционеров бывают! Но так отвечать нельзя, надо послать, потешить старика. А может быть, все-таки написать: передал бы ты свое собрание… детскому дому, а?

Два письма от художников. От Анатолия Тюрина, москвича, и от Фаруха Ахмадуллина, сибиряка. Замечательные мужики! Фарух, узнав из газет, что мы в своем селе создаем картинную галерею, прислал тридцать своих работ, а всего, как он пишет, раздарил более двух тысяч, его картины есть даже во Франции. А Толя Тюрин хлопочет перед Союзом художников о передаче нам картин из фондов Союза, пишет, что согласие есть и посылку скоро соберут. Вот бы всем так, глядишь, и не была бы «нам своя история мачехой».

А это — от поэта, видать самодеятельного. В стихах есть все: восходы-закаты, росные луга, любовь и разлука, нет только поэзии. Но каково сопровождение: «Узнаешь о таких людях, как Вы, и на душе становится легче… Бывает, правда, на бумаге — одно, а в жизни — другое. Тогда приходит апатия, руки опускаются. Откуда такой феномен: в произведении автор предстает благородным, светлым, добрым, призывает к высокому и прекрасному, пропагандирует идеалы справедливости и добра, а как напишешь ему, радуясь, что нашел единомышленника, — он либо не ответит, либо отпишется похлеще любого бюрократа?..» Значит, мне не следует делать ни того, ни другого — ни отмолчаться, ни отписаться, как бюрократу. Это уже условие: ты, мол, обязан быть чутким ко мне. Но чуткость есть правда, а она, дорогой, для тебя горькая.