Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 25)
В низинном Приильменье и на самой верхушке Валдая, на Бежецко-Кашинском ополье и в истоках Волги — везде ополчились на воду и лес, везде сотворяют поля на манер степных, оголяя деревни, зарывая ручьи, сдвигая сопки. И пошел я тогда по «инстанциям», пытаясь выяснить, есть ли у проектантов хоть какие-нибудь научные обоснования эстетики поля. На меня глядели как на чудака, спрашивали: «А что это такое, эстетика поля?» Я говорил: «Спросите у мужика. Может быть, толком он вам и не объяснит, тогда присмотритесь, как поколениями пахарей создавался наш ландшафт». — «Ну, это не наша функция, — ответили мне. — Мы исходим из хозяйственной целесообразности». Эта целесообразность оказывается не чем иным, как простейшей, сиюминутной нуждой: земля в колхозе запущена, он дает заказ на раскорчевку, приезжают проектанты, очерчивают территорию гектаров в 500—600 и «рисуют» картинку, которую мелиораторы переводят в натуру. Единой, научно обоснованной, с учетом всех — географических, экологических, нравственных — аспектов, программы преобразования региона пока еще нет. А мелиорация приобретает уже не просто большой, а гигантский размах, и я боюсь, что и мне доведется увидеть и испытать досаду и разочарование от унылой однообразности родной земли. Если не спохватимся…
Но пора и в Глембочино, мой путь в последний день августа 1949 года лежал туда. Село расположено на большаке от Себежа в белорусский городок Освею, до сорокового года оно было приграничным: в десяти километрах на запад проходила граница с Латвией. В селе уцелел двухэтажный, деревянный, рубленный пограничниками для каких-то своих нужд дом на шестнадцать комнат, в котором размещались детдом и школа. Были еще столовая, клуб, избушка для дошколят, хлев и склад, кузница и погреб. Кое-что собрали из старых изб, найденных в округе, бесхозных или купленных, кое-что приспособили под свои нужды из уцелевшего в селе. Все это хозяйство занимало южный скат холма, на котором среди лесов и низинных, заболоченных лужков стояло село, небольшое, всего полтора десятка изб. На самой вершине холма торчал барский дом пана Куковича, теперь сельская больничка, обшитый тесом, с двумя деревянными колоннами над парадным входом. Рядом флигель на две половины, очевидно бывшая людская, одну половину занимало правление колхоза, в другой жил председатель. Вдоль дороги, отделенные от детдома аллеей старых лиственниц, стояли пекарня, магазин и сельсовет.
Вот, пожалуй, и все, что было в Глембочине к тому времени. Правда, люди строились, зачато было несколько изб, большинство из старого, но были и новые, это обживались вернувшиеся с войны фронтовики. Вот тут мне и предстояло прожить пять с половиной напряженных, безоглядных лет.
«Зинка Федорова вошла в комнату пасмурная:
— Новый директор приехал. Белобрысый, очкарик…
— Военный? — спросило несколько голосов.
— Говорят, фронтовик, лейтенант… Завтра в десять линейка.
Наша троица — Вовка Зенченко, Колька Петров и я — молча переживала известие, и вдруг меня осеняет:
— Вовка, лейтенант-то, может, наш?
— А ты его помнишь? — спрашивает Вовка. — Я не помню.
— А голос? Он крикнул: «Это наши ребята, мы их домой везем!»
— Нет, не помню. Я только помню, как твой брат лежал на полу, а я тому безногому костыль поднял: жалко его стало…
Воспитатели выстраивают нас на линейку. Впереди самые красивые. Я нестандартная, поэтому меня всегда прячут в задние ряды. «Идут!» Я тяну шею, но из-за спин не вижу нового директора и вылезаю вперед, увлекая за собой Вовку.
— Он? — толкает меня в спину Зинка Федорова.
— Не знаю. Похож, но он не в военном. Пускай заговорит…
…Это было на вокзале в Орше. Куда и откуда нас везли, мы не помним. Мы — это Жуковы, Алексеевы, Бульбины, Зенченко, Егоровы и я с братом Вовой. На вокзале было людно, особенно много плачущих детей. Редко-редко мелькали военные…
Мы сидели особняком в углу на красивых чемоданах. Сами все чистенькие, аккуратненькие, в белых кофточках и рубашечках с черными бантиками у воротников. В синих костюмчиках и береточках. Среди обносившейся, залатанной массы мы выглядели куколками.
Перед нами на скамейке толстая тетка резала розово-белое сало. Я не могла оторвать глаз и канючила: «Вова, gib mir schpiq! Вова, gib mir schpiq!» Безногий зло оглянулся на нас. Засунув в карман билет так, что зазвенели медали, он простучал деревяшками о пол, в два прыжка оказался около женщины: «Ишь, фашистские отпрыски, гладенькие какие, шпиг им подавай! Чего на них любоваться, бей гаденышей! Моих немец сжег, а с ихними цацкаемся!» И он швырнул костылем в нашу сторону. Мой брат вдруг согнулся и повалился на пол. Вовка Зенченко кинулся к нему…
На нас шли люди. Кричали растрепанные женщины. За их подолы держались оборванные, изнуренные желтушные скелетики, а впереди, на одном костыле, прыгал в расстегнутой шинели инвалид…
Навстречу толпе бросилась наша врач Мария Ивановна, схватив за руки старших ребят, старалась создать цепочку-ограждение. «Товарищи, это наши дети, наши!» — кричала она. Железнодорожник, несший нам кипяток на обед, кинул чайник и, схватив двух малышей на руки, старался предотвратить что-то страшное…
И вдруг между толпой и нами оказался молодой офицер в очках. Откуда он появился, никто не заметил. Выхватив пистолет, он выстрелил в потолок. Наступила такая тишина, словно все враз онемели, даже маленькие перестали плакать. Бледный, с посиневшими губами, он с трудом проговорил: «Это наши дети, фашисты их онемечить хотели… Вы же матери, зачем так?..» И пошел мимо отхлынувшей толпы. Инвалид стоял опустив голову. И тут Вовка Зенченко поднял костыль и подошел к инвалиду: «Дяденька, возьми!» Сорвав с Вовки ненавистную беретку, безногий прижал его голову к себе и стал целовать…
— Ребята, — сказал новый директор. — Меня зовут Иван Афанасьевич.
— Он! — крикнуло несколько голосов. Строй колыхнулся. Мы дружно захлопали…»
Так напишет в журнале «Вожатый» много-много лет спустя Анна Егоровна Ефимова, старшая пионервожатая школы-интерната, а тогда стриженая девчушка на тонких ножках и с большим животом, фантазерка и забияка, наша Нюша-маленькая. Она ошибется только в одном: я не был на вокзале в Орше, когда их везли из неметчины. Но ребята ей поверили, потому что им так нужны были защита и справедливость! Забота и понимание. Они столько повидали и такого натерпелись!..
Сто восемьдесят сирот — сто восемьдесят судеб. Где они теперь? В своих книжках я нет-нет и расскажу какой-нибудь эпизод из нашей тогдашней жизни — и неожиданно придет письмо от кого-то, давно потерявшегося из виду, взрослого, семейного человека, и порадуешься, и подивишься, иногда и опечалишься. Рассылаешь адрес «найденыша» всем, кто еще не потерялся, пускай спишутся, порасспросят друг друга, может быть, и встретятся, все-таки родня. Детство роднит людей более, чем кровь. Не стану приводить письма «благополучные», их много, большинство, а одну судьбу перескажу, не всю, а только начало, потому что дальнейшего не знаю. За нее душа моя болит до сих пор.
Девочку звали Асей М.