18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Знамена над штыками (страница 26)

18

Все эти дни, после того как прогнали царя, капитан ходил грустный и напуганный; я это отлично видел и даже, как, должно быть, каждый солдат, каждый крестьянин, злорадствовал: «Что, трясешься, барин?»

Вернулся из Могилева Залонский в отличнейшем настроении. Разумеется, не только погоны с просветами так подняли его дух — это я сообразил сразу.

Прежде всего Залонский мне объявил:

— Запомни, Жменьков. Всякое титулование отменено. Никаких «ваших благородий»! Только «господин подполковник». В демократической республике все равны. Офицер и солдат. Только воинская дисциплина остается незыблемой, ибо без дисциплины нет армии. — А потом, должно быть, для того чтобы оправдать все, чем забивал мою голову раньше, долго растолковывал: — Спокон веку, с тех пор как бог сотворил человека и люди расплодились, самой лучшей, самой совершенной формой правления была монархия: фараоны, императоры, цари, князья, короли. Но общество развивалось, страны богатели, все больше и больше становилось образованных людей, и все больше ощущалась потребность в коллективном разуме для решения государственных дел. Англичане ограничили власть монарха парламентом. В Америке образовалась обширная республика, где каждые четыре года народ выбирает президента. Французы после многих революций тоже пришли к республиканскому строю, и Франция стала самой демократической страной, где все равны в правах — богатые и бедные. Теперь на такой же путь встала Россия. И это прогресс, — утверждал подполковник Залонский.

Раньше подобных уроков всемирной истории он мне не давал, прославляя историю русских царей. Разговаривая с другими офицерами, американцев и англичан ругал, не любил их, говорил, что, кроме жадности к деньгам, ничего у них нет за душой; французов хвалил: мол, для всего мира служат образцом культуры.

Еще одна особенность этого разговора запомнилась мне. Раньше о таких вещах Залонский говорил со мной упрощенно, как писали в книжечках и газетах для солдат, совсем не так, как говорили между собой офицеры. А о неизбежности и необходимости для России стать республикой говорил по-офицерски, действительно как равный с равным, и, хотя употреблял много ученых слов, я все понял. Это мне особенно польстило — что подполковник так говорит со мной, с простым солдатом, да еще подростком. Он заворожил меня иллюзией равенства. Я опять изменился. После окопного бунта и суда над солдатами у меня в душе всю зиму росло враждебное чувство к офицерам, и к Залонскому тоже. В первые дни революции хотелось бить и ломать все вокруг, даже трухлявый дом наших обедневших хозяев. Не знаю, какая сила сдержала меня, чтоб не напакостить Залонскому, не попортить его вещи, не насолить как-нибудь иначе. А после этой доверительной беседы снова захотелось служить честно, преданно, но уже не как лакей служит барину, а как человек человеку, друг другу, потому что революция сделала нас равными.

С радостью готовился я в дорогу. Всю ночь без сна, без отдыха собирал вещи, стирал белье, чистил одежду, обувь, чтоб командир приехал в полк в наилучшем виде.

Запасный полк стоял в Торжке — небольшом городке Тверской губернии. На станции нового командира встретили офицеры штаба — начальник, адъютант, всего человека четыре, не больше. Обрадовались, увидев молодого, элегантного подполковника, потому что были они растеряны, напуганы: в такое время, когда, казалось им, перевернулся весь мир, полк остался без командира — старый полковник, инвалид войны, умер от сердечного приступа, когда услышал о свержении царя-батюшки, и никому из офицеров не хотелось брать на себя ответственность за действия трех тысяч человек — пускай кто-нибудь другой попробует управиться с этой стихией, которая все больше выходит из-под офицерской власти.

Сразу после приветствия астматический штабс-капитан спросил:

— Господин подполковник, объясните нам, провинциалам, что происходит. Куда идет Россия? Что будет с армией?

— Произошла революция, господа, — весело отвечал Залонский. — Россия стала демократической республикой. Неужто нам так трудно принять то, за что лучшие представители русского офицерства шли на смерть сто лет тому назад?

Офицеры переглянулись. У штабс-капитана лицо посинело, он задыхался:

— Вы были в частях в эти дни, господин подполковник? Знаете, что там творится? Для встречи командира надлежало построить полк. Но командуем не мы, командует какой-то солдатский комитет. А он на этот час назначил митинг. И мы не можем встретить своего командира согласно воинскому порядку. Вы называете это демократией?

Старый штабист, очевидно, хотел задеть самолюбие, гордость молодого подполковника, но Залонский ошарашил его да и всех остальных своим ответом:

— В полку митинг? Едем на митинг, господа.

Тогда другой офицер спросил, к какой партии принадлежит господин подполковник.

— Я беспартийный революционер, господа, — засмеялся Залонский.

В партиях я тогда не очень разбирался и не знал, что после Февральской революции все называли себя революционерами. От Залонского я услышал это впервые. Мой командир сам называет себя революционером! Ура!

В тот день много раз хотелось мне кричать «ура!», потому что день был необыкновенный, полный неожиданностей.

Солдатский митинг произвел на меня не меньшее впечатление, чем революция в Смоленске.

На площадке перед казармой возвышалась красная трибуна, а вокруг нее колыхалось море солдатских шапок. Солдаты стояли вольно, не в строю, гулом отзывались на слова ораторов. Славно светило солнце. Под ногами журчали ручейки — с казарменных дворов, из конюшен сбегали в ближнюю речку, будто тени тяжкой, голодной зимы. Шла весна, весна революции, наполняла человеческие сердца самыми светлыми надеждами. Естественно, что настроение у солдат было веселое — звучали выкрики, смех, шутки.

Я оставил вещи на солдата-возчика — черт с ними, никуда не денутся! — и помчался за командиром, который даже не зашел на приготовленную ему квартиру. К удивлению штабных офицеров, он нырнул в гущу солдатской толпы, как в воду, не боясь уронить свой командирский авторитет. Но я был проворней и к трибуне пробился первым.

Веселое настроение Залонского после поездки в ставку передалось и мне, душевный разговор со мной, как с равным, вернул уважение к нему, преданность. Всю дорогу я ехал с радостным ощущением, что вырвался, словно из тюрьмы, из протухшего дома глупых, обнищавших бар, еду в большой мир, где все бурлит и кипит. А тут еще сразу такой митинг. Я вдохнул деготь солдатских сапог, пот их шинелей, запах воды, солнца, и с новой силой вспыхнуло у меня чувство солдатской солидарности — такое же, как было на передовой, в окопах. Незнакомые люди, стоявшие рядом и даже беззлобно шикавшие на меня, — не мешай, не лезь вперед! — стали мне что братья родные, я на смерть готов был за них. Правда, все иначе, чем было на фронте, но лучше: свобода! Каждый имеет право говорить что хочет.

Сперва, пока я пробирался сквозь толпу, выступал солдат, но его речь почему-то встречали смехом и криками… Это был оратор, которого знали и не принимали всерьез. Потом говорил штатский, невыразительно и непонятно. Его слушали молча, с напряжением. Высокого, худого, с цыганским лицом, но с интеллигентской бородкой унтера, который все время стоял на трибуне, давал слово другим, встретили аплодисментами и приветственными возгласами, когда он сам начал говорить. Голос у него был сильный, красивый. Говорил он так пламенно, что любое, самое холодное сердце мог зажечь, а уж такое горячее, как мое, сразу вспыхнуло. О революции говорил унтер, о свободе, о светлом будущем народа. Разобраться в смысле, в оттенках речей я не умел, конечно; да, верно, девять десятых солдат, если не больше, тоже этого не умели. Главным было тогда, чтоб слова говорились революционные! А какие за словами дела, какая программа социальных изменений, — над этим начали задумываться позже.

Слушая оратора, я вспомнил Ивана Свиридовича, подумал, что если б он дожил до свободы, то сказал бы такие же слова и так же горячо.

Загремело «ура!», когда унтер провозгласил: «Да здравствует революция!» Я кричал, наверное, громче всех. На этом митинг, видно, должен был закончиться.

Но тут из солдатской толпы вышел Залонский и быстро поднялся на трибуну. Унтер решительно преградил подполковнику дорогу. Я слышал их разговор:

— Что вам нужно, господин подполковник?

— Я командир полка и хочу говорить со своими солдатами.

Унтер козырнул и, отступив на узкой трибуне в сторону, объявил:

— Слово имеет командир полка подполковник Залонский.

Удивился я, что унтер знает фамилию командира, который только что приехал и которого никто, кроме нескольких офицеров, не видел еще.

Те, кто стоял подальше, кому, возможно, уже надоели речи, из любопытства — чтобы лучше рассмотреть и услышать своего нового командира — подвинулись вперед, всколыхнулся лес человеческих тел, приблизился к трибуне. Залонский подождал, пока успокоятся. Сказал сперва тихо, как бы пробуя голос или проверяя, как откликнутся слушатели:

— Солдаты!

В ответ пробежало по рядам: «Тише!»

Тогда Залонский крикнул в полный голос:

— Товарищи солдаты!

Полк ответил одобрительным и удивленным гулом. Было еще непривычно, чтобы офицер, подполковник, так обращался к солдатам. Слово «товарищ» в те дни сразу пробивало стену извечной враждебности. Через такую пробоину легко было добраться до солдатских сердец, которые, кроме всего прочего, жаждали человеческого отношения, сочувствия, доброты.