18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Знамена над штыками (страница 15)

18

Дядя не пришел. Выпал снег, и я перестал его ждать. (Через три года я узнал, что дядя тогда не мог прийти, что вскоре немцы выслали всех еще дальше от фронта, под самые Сувалки.)

Не стоит вам рассказывать, что такое окопная жизнь. Да какое там жизнь! На войне люди не живут. Они действуют как механизмы, детали, винтики одной огромной и страшной машины. Только тогда, когда человек оказывается вне этой машины, начинается человеческая жизнь, даже если он не меньше страдает морально и физически — от голода, холода, боли. Но за фронтом, за позициями, человек все-таки живет. В окопах же, особенно зимой, пещерное существование, где людьми владеет мысль: как выжить, уберечься от вражеской пули, от снаряда, который может прилететь в любой момент, от холода, от вшей, от простуды?

Зима стояла суровая. Дрова интендантство не подвозило, и в нашем лесном краю солдаты не просто стыли — мерзли. Днем топить в землянках запрещалось, чтобы не демаскировать позиции. Растапливали печурки, когда темнело, а дрова сырые — хоть выжми; рубили кустарник, пока разгорится — полночи проходит. В офицерские блиндажи давали дрова посуше — из кухонных запасов. Дежурили мы возле печурки по очереди: одну ночь — дядя Евмен, другую — я, подбрасывали поленья, чтобы господа офицеры не мерзли. Когда не было карточной игры, капитан Залонский (тогда он уже стал капитаном) поздно читал. И меня заставлял читать солдатские книжечки — о русских царях, о героях, которые жизнь отдавали за царей. Часто сам рассказывал о событиях русской истории. Увлекательно рассказывал, заслушаешься. По его рассказам, мудрее русских царей не было на свете правителей. Был в Европе Наполеон, правда, тоже не дурак, но и ему конец пришел в России. Господин офицер умело доказывал, что все в государстве держится на царском уме, что, мол, без государя императора не вырастили бы хлеб, не выковали бы плуга, не отлили бы пушки и солдаты были бы не солдаты, а скот неразумный.

Между прочим, когда я стал немного разбираться что к чему, то заметил, что в беседах, в спорах в офицерском кругу, за выпивкой Залонский вовсе не был таким монархистом (это слово я услышал от прапорщика Докуки), как, например, ротмистр Ягашин. Тот бросился на Докуку с пистолетом, когда прапорщик отозвался с насмешкой о военных способностях — нет, не царя! — великого князя. Едва разняли их, пьяных. Удивительно: Залонский даже не шевельнулся, когда они схватились за пистолеты. Меня испугало его спокойствие. Я долго думал: неужели капитан так же спокойно пыхтел бы папиросой и не тронулся бы с места, выстрели Ягашин в прапорщика?

Но ничто не могло поколебать моей преданности капитану, влюбленности в него. Добротой своей он привязал к себе сердце юного денщика. Да и не только мое. Дядя Евмен тоже любил начальника штаба. «Энто человек», — говорил он, и я знал, что у молчаливого тамбовца это было высшей похвалой. О ротмистре он говорил: «Энтот господин, ядрена вошь, на высоком коне сидел бы, кабы побольше деньжат, земельки, значится».

И солдаты любили Залонского. Иван Свиридович тоже хорошо отзывался о нем еще тогда, осенью, когда я только перешел линию фронта. Хотя потом стал посмеиваться, когда хвалили его благородие.

Однажды, не помню, по какому поводу, разговорился я в солдатской землянке, захотелось знаниями похвастаться и начал я «темным солдатам» рассказывать про «святое житие» императоров российских. Конечно, путал и врал, будучи уверен, что никто больше меня не знает.

Послушал меня Иван Свиридович, внимательно так послушал и похвалил: «Молодчина, хорошая у тебя память, пошел бы учиться, многих бы господ переплюнул». А потом стал рассказывать о том же — о тех же царях, о тех же походах и войнах, но по его рассказам получалось совсем иначе: они святыми, мудрыми не были, не за правду и веру воевали, а ради своего и всех господ обогащения. Цари и паны богатели, а мужики кровь проливали, костьми землю унавоживали. Меня поразило, что одно и то же можно было по-разному понимать и толковать. В книжечках и в том, что рассказывал Залонский, все выходило красивее, и это привлекало юное сердце, которое жаждало необычного. А в рассказах Ивана Свиридовича — я чувствовал нутром — правда, та правда, которой не хватало людям; недаром солдаты слушали его разинув рты. Иван Свиридович тогда еще выводов не делал — я, мол, рассказываю, а вы думайте, если у вас на плечах головы, а не кочан капусты. Может, старым солдатам было легче, они повздыхают, поматерятся — и каждый за свое дело. А в моей голове невесть что творилось! Такая неразбериха, такая каша, что сам черт заблудился бы, как в дремучем лесу. Сердце мое разрывалось между Иваном Свиридовичем и Залонским. Отлично помню: я поверил, что прошлые войны начинались по тем причинам, о которых рассказывал Иван Свиридович, а вот что касается войны, которая забрала у меня отца, родную хату и самого загнала в окопы, я долго не мог согласиться, будто началась она из-за того, что цари и господа никак не могли поделить между собой мир — землю, моря, проливы и людей. О том, что земля нужна человеку, я, крестьянский сын, знал, видел, как ее делят. Но представить себе, что люди могут убивать друг друга из-за воды, да к тому же еще из-за соленой, — я знал, что в море вода соленая, — я не мог. Когда крестьяне дрались из-за борозды в поле или из-за покоса на лугу, дядя Тихон, возмущаясь безрассудством, кровопролитием, спешил разнять дерущихся соседей, стыдил их, ругал, мирил. А чтобы цари и генералы шли друг на друга войной из-за соленой воды — это казалось мне несерьезным. Более близкой и понятной была причина, о которой я слышал от капитана Залонского: немцы хотят захватить наши земли, поставить над русскими людьми своего кайзера, обратить всех в свою неправославную веру. Из-за этого, конечно, каждый пойдет воевать. Тот же Голодушка ведь бросился в атаку и заколол двух немцев. Разве он совершил бы этот подвиг, если б не верил ни в бога, ни в царя, если б считал, что война идет из-за каких-то проливов на краю света, которых никто из солдат не видел и никогда не увидит?

Тяжелые это были раздумья, мучительные. Хотелось поговорить с кем-нибудь, кто бы все прояснил. Хотя Иван Свиридович и не предупреждал, я сам понимал, что лучше бы господа офицеры о таких разговорах не знали. Возможно, я даже испугался и некоторое время был в растерянности. Стал слушать Ивана Свиридовича с недоверием и даже старался не заглядывать лишний раз в солдатскую землянку. А туда тянуло в длинные зимние вечера, потому что офицерские разговоры за картами о вине, о женщинах, о выигрышах, о довоенной службе, которые я вначале слушал с интересом, стали надоедать. Скучно, все одно и то же. Только и было интересного что стихи, которые читал Докука.

Однажды произошел случай, который еще крепче привязал меня к капитану Залонскому, он стал для меня дорогим человеком, как отец или как дядя Тихон.

Я дежурил в блиндаже в холодную ветреную ночь. Днем была оттепель. Валенки намокали, и мои обязанности расширились: не только топить печь, чтоб блиндаж не остыл и господа офицеры не озябли, но и сушить их обувь, носки. Но у ночи своя сила — я заснул. Проснулся от криков:

— Горим, господа!

В блиндаже было полно едкого дыма. Офицеры в одном нижнем белье выскочили из блиндажа. А я не растерялся: нащупал ведро с водой, залил печку.

Оказалось, что я сжег фетровые бурки ротмистра Ягашина. Увидев свою обнову — подарок матери — обугленной, ротмистр дал мне такую оплеуху, что из глаз моих искры посыпались. Но тут же я услышал гневный голос Залонского:

— Что вы делаете, ротмистр? Как вам не стыдно? Позор! Я не позволю бить солдата! Тем более такого солдата! Какая дикость!

— Пошел ты!.. — Ягашин выругался грубо, по-солдатски. — Слюнявый интеллигент! Вонючий демократ!

Они крепко сцепились. Командир батальона едва развел их. Ягашин в ту же ночь перебрался в ротную офицерскую землянку, а через неделю перевелся в другой полк.

Они дружили, капитан Залонский и ротмистр. И вдруг так поссориться. Потом я слышал от взводных и ротных офицеров, что, будь это не в окопах, не на войне, они бы наверняка стрелялись на дуэли. Из-за меня.

Теперь, пожалуй, трудно представить, как поразило, тронуло, обрадовало крестьянского парня то, что его господин, его офицер, готов был стреляться с другим офицером из-за своего денщика.

И поклялся себе, что буду предан капитану до самой смерти, жизни не пожалею за него. И как я потом старался во всем угодить своему благодетелю, чтоб было ему всегда тепло, чисто, уютно! Я готов был в любой момент грудью своей заслонить его от пули, от сабли.

Иван Свиридович не посмеивался, как обычно, когда утром я рассказал солдатам об этом происшествии, а слушал внимательно, серьезно и расспрашивал, кто из офицеров ругался, какими словами, особенно заинтересовало его, что Залонский сказал: «Прошло то время, когда били солдата», и еще: «Не забывайте, ротмистр, что вы в окопах».

Иван Свиридович так отозвался на эти слова: «Начинают понимать господа офицеры. Может, некоторые людьми станут».

Много на фронте было разных событий — боев, разведок, смертей; часто подстерегала солдатская беда, иногда звучала острая шутка. Если бы обо всем рассказать, пришлось бы не вечер, не день, а неделю сидеть у этого костра. Я расскажу только о событиях, больше всего поразивших меня, навсегда оставивших след в моей душе. Они были связаны с двумя людьми — Залонским и Голодушкой, которые по-разному влияли на меня, по-разному учили.