Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 88)
Федя неприметно косил глаза на мать, И впервые увидел, какая она слабая, маленькая и сухонькая, как былинка. Чтоб не разбудить ее, ехал осторожно.
Сквозь приоткрытые веки Анэта глядела на дорогу, что текла навстречу бесконечной черной рекой в снежных берегах, из которой, казалось, никуда не могла вырваться машина.
Чем дальше, тем больше лежало снега. И не снежная крупа сыпалась с неба, а плавали в воздухе густые, пушистые снежинки. От них еще больше сгущались сумерки, хотя лес кончился, снова началось поле, за которым далеко угадывалось высокое зарево — город.
С облегчением Анэта подумала, что дождалась: лег снег, не вымерзнет озимь. И эта щедрая, вечная радость живой теплой волной всколыхнула, может быть, в последний раз ее душу…
Борис Саченко
ПОДГАЛАЯ
Перевод Т. Мартыненко.
I
Потом, снова и снова вспоминая тот день и все, что вскоре пришлось пережить, Иван нет-нет да и усмехался горько, ловя себя на мысли: а началось-то как будто с радости. Он наконец вернулся домой, в свое село, вернулся с хорошим рублем в кармане, ибо не торопился распрощаться с воинской частью, а, отслужив свое, остался еще на некоторое время и сверх срока; Нина, которой он писал из армии чуть ли не каждый день и которую, кажется, по-настоящему любил, встретила словно жениха; Нина очень нравилась его матери, так что можно было и жениться. Иван и женился бы, не дожидаясь осени, если бы… Если бы не изба. Как-то неудобно было приводить жену в ту избу, где жили они с матерью. Изба хоть и просторная, не очень старая, но почему-то осела, словно вросла в землю; да к тому же стену выперло этаким горбом… И прежде чем жениться, Ивану хотелось пересыпать избу — дать новый фундамент, поднять венца на два-три, заменить кое-какие старые, изъеденные шашелем бревна, проконопатить, обшить тесом, прорезать побольше окна. Да и перекрыть заодно шифером. Не откладывая ни на один день, сразу же по возвращении зашел Иван в сельсовет посоветоваться, можно ли сделать все, что задумал. В сельсовете застал председателя, совсем незнакомого ему, человека пришлого, видимо из отставников, по-военному подтянутого, строгого, и тот, выслушав Ивана, сказал: «А почему же нет, можно, конечно, можно. И не только можно, но и нужно…» Председатель попросил, чтобы Иван написал заявление, изложил в нем, сколько чего ему надо, чтобы обновить, утеплить избу. И Иван здесь же, в сельсовете, присев к незанятому столу, написал заявление. И полмесяца не прошло, как уже сохли на солнце тесаные желтые бревна, смолистый горбыль на обрешетку, доски. Лежал на дворе и аккуратно сложенный шифер, да не какой-нибудь там, а окрашенный, зеленоватого цвета. Оставалось только привезти мох, и можно созывать толоку. И однажды, — кажется, не понедельник ли то был — Иван, все еще в военной форме — в гимнастерке, галифе, в сапогах-кирзачах, на голове пилотка, — взяв под мышку старенькую постилку (чтобы выносить надранный мох на сухое место, потом можно будет попросить в колхозе подводу и привезти его на усадьбу), подался в лес.
Обычно драть мох на какую-нибудь постройку в Панюках ходили за Качин брод. Там, сразу же за отмелью, начиналась необъятная мокрая моховина, поросшая низким, чахлым сосняком, багульником и голубичником. Туда, в сосняк, поздней осенью ладились односельчане по клюкву. С корзинами, а чаще и с мешками: клюквы было столько, что хоть граблями греби. Да Ивану идти драть мох за Качин брод было не с руки. И далековато это, и мох там уж больно мокрый. Прежде чем класть в стены, его надо долго сушить — искать поляну, расстилать на траве. Хорошо, если погода постоит. А если задождит вдруг? Придется ждать, сырой же мох в стену не положишь — это все равно что и совсем не класть. Высохнет он — в щели ветер свистать будет. Звезды ночами считать можно… А зимой дров не напасешься печь топить, от холода места не найдешь. Потому Иван и решил поискать где-нибудь в другом месте. Ну хотя бы в той же самой Чертовой яме. И от села совсем близко, и мох тут должен быть не такой мокрый — осушили же в той стороне болото, овес, бульба на торфяниках растут.
По борозде-тропинке вышел Иван на дорогу, что вела к Чертовой яме, не торопясь, помаленьку побрел по ней, удивляясь, как все изменилось вокруг за годы, что не был дома, — просто не узнать знакомые с детства места. Широта, простор, куда ни глянь — поля радуют глаз хорошим урожаем. А совсем еще недавно здесь были густые, не продраться, заросли лозняка. Да и болото… Весной, когда снег начинал таять, — море воды. Только к лету вода спадала, а в зарослях и прогарах гнила, цвела плесенью круглый год. А что уж комаров да мошкары разной — целые облака висели. В корчах, в кучах валежника плодились гадюки, ужи, медянки; в заболоченных местах и ямах — караси, вьюны; лягушек и птиц было столько, что они глушили своими голосами каждого, кого нужда какая заставляла забраться в эти места.
«Что ж, — подумал Иван, — может, и хорошо сделали, что осушили, раскорчевали все вокруг. А то, бывало, ветер отсюда подует на село — смрад, хоть нос затыкай. Да и от комарья, гнуса спасенья никакого не было. А уж если торф загорится…»
Иван вспомнил, как перед самым уходом его в армию, где-то уже к осени, загорелись болота — оно и неудивительно, сушь все лето стояла, ни одного даже малого дождика не прошло. Дым выедал глаза, першило в горле. Ни работать в поле, ни в избе отсидеться. Пробовали всем колхозом ходить тушить торфяники, да где ты их потушишь. Коптит, коптит, дымит, дымит, а потом как полыхнет — деревья, кусты, стога сена, словно на тот свет, в бездну проваливались, только пламя, искры в самое небо взметнутся. И снова дымит, дымит, коптит, коптит… Всю зиму горели болота, только весной, в половодье, перестали дымить. И ямы повыгорали везде такие, что жерди в лесу было не найти, чтобы дно достать.
А теперь ни ям, ни коряг, ни чащи. Ровно, чисто, глянуть любо. И воды нет нигде, разве только в канавах. Совсем иная жизнь начинается здесь… И, видимо, он, Иван, все-таки правильно сделал, что не поехал, как некоторые, в белый свет искать легкого хлеба, а вернулся после службы домой, в свое село. «Вот приведу в порядок избу, женюсь, пойду работать в колхоз. И мать будет досмотрена, и у меня спокойно на душе. А то писала слезные письма, жаловалась на судьбу, а мне — читай те письма, думай, как ее успокоить, чем обнадежить». Мать-то у него, Ивана, не такая, как у других. Она… Да что говорить… Не побоялась людских пересудов, насмешек — родила сына. От кого — он, Иван, и сегодня не знает. И может, и хорошо, что не знает. А то пришлось бы приглядываться к тому человеку, ждать от него каких-то слов, доброты. А так… Так он, Иван, один. Без отца. Мать родила его, вырастила, воспитала. Не захотела вековать бобылкой, нашла себе дитятко… Она же не виновата, что была война, что война унесла на тот свет много-много мужчин. И того, кого мать любила, тоже забрала… Что же ей оставалось? Полюбить другого, родить ребенка. Как там было у матери — это не его дело. Важно, что мать родила его, заботилась о нем, как не заботилась о самой себе. И разве он, Иван, имеет право бросить ее одну, уехать? Она же, мать, не бросила его, когда он родился, не отдала в приют… Нет, что бы ни говорили, а у детей должны быть свои обязанности перед матерью, как есть они и у матери перед детьми…
Дорога — широкая, наезженная, с двумя глубокими колеями посередине — сбежала на мостик и сразу же круто повернула влево, к лесу, — там, где-то чуть ли не около Вити, были делянки, и по этой дороге всю осень и зиму леспромхозовские машины днем и ночью везли на станцию строительный лес и дрова. Иван, облокотясь на теплые деревянные перила, постоял на мостике, поглядел на ровный, как струна, канал, по которому стремительно, нигде не задерживаясь, бежала рыжая, словно густо заваренный чай, вода; потом исподволь перевел глаза на лес, зеленевший темной стеною за осушенным болотом, и все же пошел по дороге — до Чертовой ямы по дороге хотя и дальше, но зато надежнее. Потому что идти напрямик и неловко — посеяно везде, конопля вон чуть не в рост! — да и кто его знает, как оно там, при входе в лес, — а вдруг топко?.. И лозняк же, ольшаник — продираться сквозь них. Заметил, что чем ближе к лесу, тем дорога тверже, — лес дольше сохраняет влагу, да и землю корни оплетают, не дают ей пылиться. Даже роса кое-где еще блестит в лопушистых листьях молочая, хоть уже и не рано, к полудню подбирается, и солнце нестерпимо печет.
«Если такая погода постоит с неделю, то и бревна подсохнут, и мох не надо на поляну или прогалину выносить. Толоку можно будет быстрее собрать. Погодой — это же не в дождь, много за день успеешь, — думал Иван. — Только… Придется водки в магазине несколько литров взять. А на закуску… Что ж, ради такого случая кабанчика можно заколоть…»
Но, пройдя десяток-другой шагов, колоть кабанчика Иван передумал. «Маловат еще. Пусть немного подрастет. Только добро переводить… Да и свадьба не за горами. Может, лучше телка? Правда, и он еще мал, без теленка будет ли корова молоко давать? А может, никого не резать, взять в магазине консервов да на базар в Ельники съездить, мяса, колбас немного прикупить? Деньги найдутся… А как же иначе: хочешь избу пересыпать — да чтоб с головы и волос не упал? Зато и кабанчик, и теленок останутся. Теленок за лето подрастет, можно осенью в колхоз сдать или человеку доброму на разведенье продать… А кабанчик… Так тому и быть — кабанчика заколем на свадьбу…»