реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 21)

18

Я подошла к молодым. Пять шагов от порога до окна, возле которого они сидели. А казалось, что шла я дольше, чем пятьдесят верст, из отряда до города. Я шла на свою свадьбу. И я попала на свадьбу… Вот он, мой муж, — в черном костюме, в белоснежной рубашке со смешным галстуком-бабочкой. Никогда не поверила бы, что Степан нацепит когда-нибудь такую бабочку. Скажи пожалуйста, какой интеллигент! Не почему рядом с ним вместо меня стоит женщина в красивом белом платье (о таком платье я мечтала), высокая, с подрисованными бровями и накрашенными губами? Три недели она жила в моем сердце и заставляла меня душевно страдать. Неужели ей мало моих мучений?..

Но я не имею права смотреть на нее так. У нее уже и без того испуганное лицо. А никто не должен пугаться. Никто. Ни я. Ни она. Пускай немцы боятся нас. А мы любим друг друга. Я люблю тебя, Маша.

— Я поздравляю тебя, Маша. Я рада твоему счастью. — Не Степану, а ей первой протянула руки, обняла и трижды поцеловала в губы, в щеки и тут же ощутила, что ее пунцовые щеки холодные, как мертвые.

— Спасибо тебе, Валя, что пришла, — сказал Степан, взяв меня за плечо.

— Спасибо тебе, — прошептала Маша, не выпуская меня из объятий, сжимая все сильнее, горячо целуя в висок.

Я подумала, что уместно было бы и расплакаться, но не могла выжать ни одной слезинки из глаз. Только когда вырвалась из объятий Маши и повернулась к Степану, мое горло сжали спазмы: не могла произнести обычных поздравительных слов. Губы задрожали. Но слез я испугалась и скрыла их, обняв Степана и уткнувшись лицом в его белую манишку, от которой пахло нафталином.

Степан шутливо предупредил:

— Не вздумай зареветь, Валька. Не люблю женских слез. Как там наши? Мама? Батька?

Я оторвалась от его груди. Вдруг расхотелось плакать и сделалось почти весело.

— Батька? Обещал отлупить тебя. Как тебе не стыдно! Не мог домой приехать…

За столом засмеялись. Маша перевела эти слова по-немецки. Но, по-видимому, немецкий язык она знала не очень хорошо. Пьяный немец в железнодорожной форме не сразу понял ее, переспросил. Ему объяснил другой, в штатском, немолодой уже человек, лет пятидесяти, с широким лицом и большими кулаками, которые он сжал, будто хотел стукнуть по столу. Я догадалась, что это машинист Фойт, с которым Степан ездит и которого как-то хвалил.

Хозяйка принесла табуретку для меня и хотела посадить ближе к «молодым», но полицай перехватил табуретку и втиснул ее между собой и неприметной, худенькой девушкой с заостренным личиком и удивительно тонкими пальцами, — казалось, такие пальцы никогда не знали никакой работы, хотя вообще вид девушки был простой, явно деревенский, и платье на ней было простенькое, будничное. Она будто была испугана чем-то и явно обрадовалась, когда рядом с ней села я. Вскоре я поняла, чему она могла обрадоваться. Наливая мне водки, полицай незаметно и ловко обнял меня за плечи, а потом ощупал ногу. Знакомые движения: так полицейские не раз обыскивали меня на постах. Было противно. А за такое за столом и стоило бы ударить по морде. Но я должна была благодарить его.

— Благодарю, пан начальник.

— Мое имя Яков Рыгорович. А твое? Валя? Валя, да? — недобро, хитро, как бы проверяя, переспросил он.

Степан, видимо, увидел, какую волю он дает рукам, и услышал его слова, поэтому сказал громко, смеясь:

— Яков Рыгорович, Валя, женат, так что можешь не бояться его. Он человек смирный.

— Не слушай его, Валя, только женатых и надо бояться. Холостые — они как телята. Как твой брат до сегодняшнего дня. Сколько раз я хотел его свести с девчатами — отбрыкивался, боялся. Удивляюсь, как Маше удалось обротать его.

— Что есть смирный? — спросил машинист. — И что есть обротать?

Маша долго переводила эти два слова, сто слов потратила, чтобы растолковать их смысл.

За столом, напротив меня, сидели два парня, чем-то неуловимо похожие на Степана и один на другого. Как братья. Оба блондины, плечистые и как-то спокойно-уверенные. Мне они понравились, особенно когда я увидела, как один из них блеснул глазами на полицая, когда тот лапал меня, — пренебрежительно, с ненавистью. Так же спокоен был и Степан. Его спокойствие передалось мне. Улыбкой я заверила его, что мне все ясно и я сумею поддержать его игру.

Маша не казалась мне такой спокойной, она была возбуждена. А может быть, невесте и надо быть такой? Нет, я заметила: ей хочется следить за мной так же, как следила хозяйка, — глаз не отводила. Но Маше мешал охмелевший немец Кольман, он то и дело обращался к ней, и ей подолгу приходилось объяснять ему, с трудом подбирая слова. Иногда ей помогал Степан. Изредка, когда немец не понимал ее и Степан не мог помочь, тогда они обращались, к машинисту, отрывая его от закуски. Фойт мало пил, но удивительно много ел, беспрерывно жевал, не спеша, старательно. Говорил он по-русски плохо, но все понимал. Так что переводил легко, не задумываясь и намного короче, чем это делала Маша, — скажет три слова, и Кольман кивает головой: понятно.

Стол был богатый, по военному времени прямо-таки царский. Хватало и выпивки, и закуски. Стояла немецкая водка в красивых бутылках и мутноватая самогонка в графинах. Были ветчина, колбаса, пшеничные пампушки, политые маслом, салаты из огурцов и лука со сметаной и просто огурцы — натуральные, молоденькие, свеженькие, наверное, прямо с грядки. Давно я таких лакомств не только не пробовала, но и не видела. Есть мне хотелось, и я могла бы хорошо поесть, так как немцы и «молодые» занялись своими разговорами и вроде бы забыли обо мне. Могла б… если бы не полицай-сосед и не Христина Архиповна. Они не забывали. Они все свое внимание уделяли мне. Я не знала, куда скрыться от их глаз и… от его рук.

Полицай потребовал выпить штрафную, тыкал рюмкой в лица и лез ко мне со своими лапами. Было так противно, что я начала бояться за себя — не выдержу.

Степан, видимо, заметил это и деликатно обратился к нему:

— Яков Рыгорович, не спаивайте мою сестру. Она у нас никогда не пила.

— Есть тост, — сказал полицай. — Выпьем за наших сестер, которые приносят нам… — Повернулся ко мне и спросил: — Что ты приносишь брату? Сало или мины? — и захохотал.

— Шутник вы, Яков Рыгорович! — Степан тоже засмеялся. — У вас есть сестры?

— О, минен! — грустно вздохнул машинист, вспомнив, очевидно, сколько эшелонов летело под откос.

— Есть.

— За ваших сестер выпьем, — предложил Степан.

— Нет, за моих сестер не будем пить! — строго приказал полицай. — А за твою сестру выпью. За то, что пришла к тебе. Не побоялась. Мои не приходят. Мои и на похороны мои не придут…

Он опрокинул большую стопку и снова уставился на меня, потребовал:

— Выпей.

Я была вынуждена глотнуть водки, она обожгла мне все нутро.

Выслушав перевод, поднялся Кольман и начал говорить, размахивая вилкой.

Маша переводила его слова:

— Пан Кольман предлагает выпить за невесту. За меня. Пан Кольман говорит, что за десять дней моей работы на диспетчерской товарной станции они, немцы, полюбили меня. Что я не похожа на русских… что русские так не умеют работать…

Тут его перебил Фойт, сказав, что умеют работать и русские, и привел в пример Степана.

Это Маша перевела. А потом долго не переводила, о чем говорили меж собой немцы. Я увидела, что один из парней, Толя, знает немецкий язык, но не выдает этого. Полицай улавливал отдельные слова.

— Верно! Немцы великая нация. Они еще покажут культуру! — И вдруг гаркнул: — Хайль Гитлер!

Кольман удивился, посмотрев на него, — должно быть, полицаи выкрикнул некстати, — но поддержал, выбросив руку над столом:

— Хайль!

А потом стал говорить о великой миссии арийской расы и о близкой победе. И о том, что он, Кольман, раньше, до приезда сюда, считал, что все русские одинаковы — фанатики и дикари — а тут понял: русские разные; есть среди них такие, как Маша, Степан, и что в этом нет ничего особенного — посмотрите на них (эти слова Маша с особенным усердием переводила), даже внешне они похожи на арийцев. Что он, Кольман, по внешности научился узнавать, который русский друг, который враг.

Тут даже полицай не выдержал, буркнул:

— Черта два их узнаешь! На лбу не написано.

А Фойт склонился над тарелкой и жевал ветчину с таким видом, будто у него болели зубы.

Кольман долго доказывал, что Маша и Степан счастливые люди, что женятся они в знаменательное время, перед великими событиями, перед какими — то ли он не сказал, то ли Маша не перевела.

Как часто бывает у пьяных, немец забывал, о чем уже говорил, стал повторяться, толочь воду в ступе и никак не мог закруглиться, не мог вспомнить, чем надо закончить речь.

Ему помогли Толя и Виктор, они вдруг дружно крикнули:

— Горько!

Кольман удивился такому беспорядку, зло посмотрел на них, но парней поддержал Фойт, объяснив что-то по-немецки, и при этом смешно сморщился:

— Ой, горько!.. Горько!

Они встали, Степан и Маша. И тогда у меня впервые замерло сердце. Я забыла о хозяйке, о полицае. Обо всем забыла. Я только хотела увидеть, как они поцелуются.

Поцеловались они… как настоящие молодые, нежно и умело. Но главное — как она, Маша, смотрела на него перед поцелуем! Можно изобразить любовь, ласку, ревность, равнодушие. Но нельзя женщине сыграть страх за него, за мужа. Я знала этот страх — после той счастливой майской ночи он часто овладевал мной. И я прочитала женский страх за мужа в Машиных глазах. Покачнулась моя уверенность в том, что это конспиративная свадьба. Припомнились Володины слова: «Этот паровозник хват. Возле него такой лакомый кусок близко не клади… Стащит…»