Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 23)
Я молчала.
Он вздохнул и пошел назад в дом.
Пускай. Мне действительно не хотелось разговаривать, не хотелось даже слышать, что эта свадьба — обыкновенная маскировка. С безжалостной жестокостью к себе подумала: нельзя придавать так много значения своей персоне. Кто я такая? Незаметная связная. Худущая девчонка, на которую даже в отряде мало кто посматривал. И что же это со мной случилось? Случайно сошлась с парнем? Так хватит с тебя и этого. Стоит ли в такое время думать о чем-то большем? Вокруг рушится и ломается все, гибнут люди. И сама ты можешь погибнуть в любой момент. Так смешно же устраивать трагедию из-за того, что поломалась твоя короткая любовь. Она и не могла быть прочной в такое время. Недаром говорят: везет в одном — не везет в другом. Даже мысль о том, что они, возможно, лежат в брачной постели, не наполнила меня ни гневом, ни злостью. Мною овладела томящая слабость, будто я истекала кровью. Вспомнилась собака Пальма, которая была у нас перед войной. Однажды утром она не вылезла из своей конуры, как ни звали ее. Только глядела на всех грустными-грустными, даже не собачьими глазами, казалось, вот-вот из глаз этих покатятся слезы. Потом отец увидел, что ночью кто-то пропорол ей вилами живот. Так она и сдохла молча, не заскулив, не завыв. Меня словно бы тоже ранили в живот. Я почувствовала боль и зажала рану руками, кусая сухие, горькие, — наверно, попала полынь — стебли травы. Жалости к себе не было, к себе я все еще была беспощадна. Но похолодела от мысли, что там, в теле моем, зародилась новая жизнь, а теперь она умирает, потому и больно так. Это испугало. Я не хотела, чтоб она умерла. Я хотела, чтоб она жила. Несмотря ни на что. Я просила ее остаться жить, воскреснуть в моем сыне.
Потом я не могла вспомнить точно: действительно ли болел живот, или просто мне казалось так. И не помню, сколько времени я лежала, слушая только себя, и ничего больше, не думая даже о них и обо всем, что произошло. Встрепенулась оттого, что кто-то залез в шалаш. Степан? Нет, голос Маши:
— Не спишь?
Я не ответила, но она, безусловно, слышала, что я не сплю. Может, я стонала от боли, а она стояла и слушала.
— Уже за полночь. В такую ночь не заснешь.
— Конечно, — сказала я.
— Ты не о том думаешь.
— Ты знаешь, о чем я думаю?
— Догадываюсь.
Она легла рядом, прижалась ко мне горячим телом. Казалось, что ее лихорадило. «Почему? — подумала я. — Испортила вам брачную ночь? Не обращайте внимания. Иди к нему».
Странно — ее близость успокоила меня. Теперь я прислушивалась не к себе — к ней.
— Уже за полночь, — снова сказала Маша. — Прошло больше двух часов, как стемнело. В Москве темнеет раньше.
О чем это она?
— Ты знаешь, сколько от линии фронта до нас? Ты знаешь, что там творится? Под Орлом и Курском?
Я знала, что там творится, но не об этом хотелось говорить с ней. Я снова спросила:
— Зачем вам эта свадьба?
Она хмыкнула:
— Ты не знаешь, зачем люди женятся, выходят замуж?
Она еще шутит! У меня вспыхнула та женская злость, какой я еще не знала. И я крикнула гневным шепотом:
— Он мой! Мой!.. Мы давно поженились. Неужели он не сказал тебе? Неужели ты не видела сама?
Она замолчала, только чаще задышала, потом отодвинулась от меня и притаилась так, что какой-то момент не было слышно ни дыхания, ни шороха сена под ее телом.
Подумала, что мои слова тяжкий удар для нее, и порадовалась, что отомстила: пускай же и у нее не будет покоя и счастья.
Но, помолчав, она ответила:
— Если твой, забери его, пристегни к юбке и води за собой. Если сможешь… Мой, твой… О чем ты думаешь?
Я зашипела все с той же гневной злостью:
— А ты о чем думаешь? Ты не баба, ты культурная! Про одну ночь?
— Я? — Она вдруг снова придвинулась ко мне, навалилась тяжелым, горячим телом и зашептала в ухо: — Да, про одну ночь. Про эту ночь… Ты не знаешь, какая она будет. Подожди. Подожди немного.
Неужели готовится что-то необычное? А я, дура, живу только своими личными переживаниями. Стыдно. Но тут же появилась новая тревога.
— Где Степан?
— Ушел.
— Куда?
— На задание.
— На какое задание?
— Тише ты! Сама же говорила: все тут имеет уши.
Я замолчала, думая уже совсем по-другому о Степане: куда, на какое задание он пошел? Думала с новой обидой, с новой ревностью: почему я не знаю ничего, я имею право тут знать больше, чем она, Маша, вся его подпольная работа связана со мной. Но вспомнила, что он стоял тут, звал меня, может, хотел сказать, куда пойдет, а я не отозвалась, глупая, теперь корила себя. И за злые слова, что сказала Маше, стало неловко. Действительно, веду себя нелепо, не о том думаю, не о том говорю, не то делаю. Никогда со мной такого не было, почти два года все мои мысли, вся жизнь, каждый день и миг были подчинены борьбе с лютым врагом. А тут вдруг начала думать о себе, а не о жизни, не об опасности — о замужестве. Разве не позорно заниматься в такое время устройством своего благополучия? Но что сделаешь с глупым сердцем? Болит оно, ревнует. Если бы я могла ко всему относиться просто и легко, как умеет она, эта странная разведчица… А так ли уж легко она относится ко всему, как проявляла себя в дороге? На свадьбе сегодня она выглядела совсем другой — серьезной, сосредоточенной и… грустной.
О чем это она говорит? О своей работе в диспетчерской…
— …Этот рыжий Кольман предлагал свою любовь… Любовь фашиста! Они еще смеют говорить о любви! Как я ненавижу их! Как ненавижу!.. Если б ты знала… если б ты знала, как это тяжело, мерзко, больно — так ненавидеть и работать с ними, улыбаться, выслушивать комплименты…
Это будто ответ на мой вопрос: «Зачем вам эта свадьба?» Поэтому я затаила дыхание, внимательно вслушивалась в ее горячий шепот и вновь почувствовала, что она дрожит, как от холода. Я инстинктивно плотнее прижалась к ней и обняла ее.
Нет, слова ее не успокоят меня.
— Я ненавижу дни. Это страшно, Валька, ненавидеть день, свет, солнце… Ты переживала такое? Я полюбила ночи. Они давали мне покой и… радость…
У меня снова больно сжалось сердце. Как ее понять? Какую радость ей доставляла ночь?
— Помнишь, ты спросила в дороге, кто у меня есть. Я сказала: «Не надо, Валя, об этом». Так вас учили. А почему не надо? Почему? Что изменится, если я скажу тебе об этом? А может, станет легче на душе? Да, наверное, уже можно. В эту ночь все можно. У меня есть отец, он на фронте, офицер. И у меня есть сын Сережка, ему два годика…
У меня счастливо забилось сердце. Вот оно, успокоение! Если б она еще сказала: «И есть муж». Нет, этого она не сказала. Говорила о сыне:
— Как он плакал, когда я последний раз проведала их! А мать предупреждала, чтоб я не простудилась. Для них я служу в войсках Московского противовоздушного округа связисткой. И я действительно боюсь простуды. Смешно, правда? Не боюсь умереть — боюсь простудиться. Почему ты молчишь, Валя? Скажи что-нибудь. Не молчи.
— Что тебе рассказать?
— Как ты жила до войны. Мы двое суток шли с тобой и так мало знаем друг о друге. Так же нельзя. Нельзя. Неправильно это, что от нас требовали никому не рассказывать о себе… Почему? Знаешь же, учат многому тому, что вовсе не нужно в нашей работе. И упускают иногда главное, что так необходимо. Почему? Я не скажу тебе, так как и сама не знаю, не поняла еще, у меня небольшой опыт, это второе мое задание… Но я все время чувствую, что мне чего-то не хватает. У тебя нет этого ощущения, Валя? Ты все умеешь, все понимаешь? Да? Ты и ненавидишь их спокойно. По-мужски. Это разумная ненависть. Я сказала бы — здоровая. С такой ненавистью легче, правда? Почему ты молчишь? Говори! Говори!
Но говорить мне не хотелось. Я хотела слушать ее, интересно было, как она вдруг раскрывалась. Но такая ее возбужденность и тревожила. Почему она такая? Чувствует вину? Хочет встретиться?
— Куда пошел Степан?
— Опять Степан! Ты все время думаешь о Степане? О несчастная! Нельзя, Валя, нельзя нам с тобой и всем таким, как мы, думать о тех, кого мы любим. Это парализует волю. Порождает страх… А мы должны быть бесстрашными! Мы должны быть бесстрашными! — повторила она.
— Куда пошел Степан?
— Иди ты к черту со своим Степаном! Почему ты повисла у меня на шее? Над ней висит петля!
— Маша! Чего ты злишься? Ты как пьяная. Успокойся.
— Да, я пьяная. От ночи! Моя брачная ночь! — Она нервно рассмеялась. — Какая ночь! Тихая-тихая… Только пыхтят паровозы. Ты слышишь, как они пыхтят? И свистят кондуктора. Зачем мы залезли в эту конуру? Вылезай! Ляжем и будем смотреть на звезды. И слушать паровозы. Их много тут, паровозов! Ты знаешь, Степан любит паровозы. И жалеет их. Ему подорвать паровоз — все равно что человека… Дурак. А я сегодня люблю самолеты. Наши. С красными звездами на крыльях. Вылезай. Поглядим на небо. Хочешь, помолимся? Ты умеешь молиться? А я умею. Нас учили. Чему только нас не учили? Ах, если б я теперь могла сдавать экзамен на актрису! Ни черта он не понимал, Игорь Петрович! «Актрисы из вас не будет». Идиот! Не тому он учил. Учить актеров надо там, в нашей школе. И тут, в диспетчерской, на моей свадьбе…
Я не откликнулась на ее призыв вылезти из шалаша, чтобы посмотреть на звезды, а она забылась и снова говорила, говорила. Я слушала ее с интересом и страхом и тут же подумала: не рехнулась ли она? Почему она не говорит, куда пошел Степан? Боится, что все тут имеет уши? Но если до этих ушей дойдет то, о чем она тут наговорила…