Иван Ольбрахт – Избранное (страница 79)
Но, господи Иисусе, так все-таки лучше, чем если кто приходил домой без руки, без ноги, а то слепой. Это уж все равно, как если бы в хате стало одним ребенком больше. И без того их ютилось в запечье слишком много, и вылезали они оттуда только для того, чтоб с ревом протянуть руку за ломтем кукурузного хлеба. А где взять?.. Снятого с огорода еле хватало до рождества, а мешков с кукурузой и пшеницей больше никто к порогу не подвозил. Являлись в сопровождении жандармов разные начальники, сгоняли скотину с полонин, отбирали последнее, что было — молоко и сыр, и платили бумажками, на которые ничего не купишь. Наступил голод. У ребят пухли животы, у матерей не было молока для новорожденных, оставшихся единственным напоминанием о побывке мужа. Такой голод, хоть вой, хоть режь!
«Но король одержит победу над врагом и вознаградит свои народы за все их страдания», — провозглашали с церковных кафедр униатские священники, и люди молились не о том, чтобы венгерский король победил, а о том, чтоб он победил скорее. Но король потерпел поражение. «Царь освободит вас, — шептали православные попы, — он даст вам мир и свободу».
Ах, чтоб вам пусто было! Каждый обещает свободу, а ни один не даст горстки кукурузы. Каждый сулит дать тебе мир, как только победит. Ну, будем молиться за царя. Но царь тоже потерпел поражение. Пришли гонведы{173}, начали вешать и хватать людей. Тогда, надеясь уже только на высшие силы, стали ходить к ворожеям. По их советам принялись со злостью вырезать портреты из газет, собирать открытки с изображением царствующих особ, и ворожеи произносили над всеми этими королями, царями, императорами непонятные заклятья, протыкали им булавками голову и сердце; а дома вешали эти заговоренные портреты в дымовую трубу — коптиться. Ну, удалось общими усилиями уморить Франца-Иосифа, а что толку? Против такой пропасти господ и помогающей им нечистой силы даже ворожеи ничего не могли поделать. Женщины потеряли веру во что бы то ни было и уже ни на что не надеялись.
В прошлом такие времена порождали знаменитых разбойников, «черных хлопцев». Праведных мстителей. Ласковых к бедным, беспощадных к панам. В прошлом. Но не в наши дни. Конечно, женщины махали кулаками перед конторой нотара{174}, отнимавшего у них коров, обкрадывавшего их при распределении пособий, угрожающе кричали в лавке Абрама Бера во время выдачи продуктов: «Погодите, вот вернутся мужья!» Но сами не верили своим угрозам. Уж больно мужчины стали трусы. Почему они не сопротивляются, когда у них отбирают последнее, почему не возьмутся за топоры и не начнут рубить головы, раз их детей голодом морят? Покорно пошли на войну, как бараны, жмутся, слушаются начальства, трусят смотров, а придя в отпуск, валяются по постелям, наслаждаясь бездельем и счастливым сознанием того, что в них никто не стреляет, да хвастаются своими подвигами.
Найдется ли среди них хоть один, не согласный молча мириться со всеми этими ужасами?
Вернулся Никола Шугай.
Он убежал с фронта. Домой. В родные горы. Потому что они — единственное, о чем стоит тосковать.
Колочава! Колочава!
Какое сладкое имя, какой от него приятный вкус во рту!
Остановившись в ночной тьме на дороге, он впивал молочный запах Колочавы. Мрак был твердый, как камень, и в нем желтыми пятнышками поблескивали несколько окошек, будто крупинки колчедана в угле.
Тишину нарушали глухие удары мельничной толчеи, валяющей домотканное сукно и слышной только ночью. В темноте от дома к дому прошла девочка с большой лопатой красных углей, освещающих ей только лицо и грудь, оставляя все тело во мраке.
Колочава! Колочава!
Удивительно, до чего все тут было — он сам! И этот воздух, который он вдыхал и выдыхал, и тьма с золотыми блестками, в которой он весь растворялся, и появившаяся на миг, озаренная сиянием, девчушка. А глухие удары мельничной толчеи звучали прямо у него в груди.
Он шел домой, в хату отца своего, Петра Шугая, расположенную в часе ходьбы от сбившихся в кучу домов села, — если идти вдоль Колочавки по направлению к Сухарским лесам — уже близко от них. Постучал в окно. За стеклом появилось лицо матери. Никола? Она вышла к нему…
Стояла против него на пороге, в одной рубахе. Оба глядели друг на друга и улыбались. О цели прихода не надо было спрашивать: ружье на плече объясняло все.
— Отец на фронте?
Нет, он был дома; ему перебило ногу шрапнелью, да в руке засело несколько пуль. Ну, отпустили на побывку. А потом опять уйдет.
— Ребятам ничего не говорите, мама!
Мать Николы еще рожала, и в горнице спали шестеро ребят, да над материнской постелью в подвешенной к стропилам, выдолбленной из колоды люльке покачивался пеленашка.
— Где Эржика Драчева по ночам лошадей пасет? — спросил Никола.
— «У ручья», — ответила мать.
На крыльцо вышел в солдатских брюках отец. Обменялся с сыном рукопожатием.
— Что? В досмотрщики подался? — промолвил он, подразумевая под этим «зеленых», то есть дезертиров. И в мозгу его промелькнула мысль: в конце концов чем это не выход?
В доме все же нашелся черствый ломоть кукурузного хлеба, и мать со вздохом насыпала Николе в вещевой мешок картошки из последних остатков.
Он пошел высыпаться под стоящим возле леса оборогом.
Потом три ночи ждал Эржику. Птичку Эржику. Рыбку Эржику. Розовую с черным Эржику, от которой пахнет, как от вишневого дерева. Эржику, по которой сходишь с ума даже за семью горами, за семью морями.
К вечеру он прятался в папоротниках на лесной опушке и ждал. Наконец, дождался. Увидал ее. Но она пришла на луг «У ручья» не одна. Вместе с ней пасли Калина Хемчукова, Гафа Суботова и какой-то парнишка, в котором он потом узнал Ивана Зьятинкова. Они развели посреди луга костер, притащили две колоды, одну сунули в огонь, на другую уселись. Чего тут путается Иван?
Маленькие гуцульские лошадки щипали траву, низко склоняя гривастые шеи; приблизившись к лесу и почуяв присутствие Николы, они поднимали голову, втягивали воздух, расширив ноздри, и ржали. Сидящие у костра тревожно оглядывались на них: уж не почуяли ли они медведя? Но лошади держались спокойно.
«Почему этого парнишку еще не забрали? — с сердцем подумал Никола. — Ведь он только на год моложе меня: ему уж исполнилось семнадцать!» Мрачно глядел он из тьмы в освещенное огнем пространство. «Пусть только тронет Эржику: прицелюсь хорошенько и уложу прямо у нее на глазах». У него заколотилось сердце при одной мысли об этом.
Но Иван не сводил глаз с Калины, и вскоре они скрылись вдвоем где-то во тьме, никого не вводя в заблуждение своим покрикиванием на лошадей.
Лежа на животе, Никола глядел на обеих оставшихся девушек. Ему хотелось выскочить, перелететь ту сотню шагов, что отделяет его от них, погнаться за испуганными девчатами, схватить — которая его, стиснуть ее в объятиях и не отпускать. Но он прижимает голову к холодному папоротнику, упирает подбородок в грудь. Нет! Он не может отдать свою судьбу в руки Гафы Суботовой! Но как мучительно ждать! Лицо Эржики, озаренное пламенем костра, каждый поворот ее тела, каждое движение босых ног повергают его в печаль. А ведь еще несколько недель тому назад чего не дал бы он, чтобы так вот глядеть на этот ночной костер!
Если б вдруг медведь! Вот было бы славно… Он уложил бы зверя в двух шагах от нее, и она даже не знала бы, кто ее спас. Но медведь не появится…
А может, Эржика пойдет в лес за хворостом? При мысли об этом он даже задрожал, с удивительной ясностью почуяв запах вишневого дерева. Но Эржика не пойдет в лес за валежником. У нее достаточно топлива: в костре медленно горит колода; она будет тлеть и обугливаться еще завтра днем.
Он не спал всю ночь вместе с пастухами, — до тех пор, пока все они не улеглись на спаленную траву, босыми ногами к костру, и не задремали, завернувшись в мешковину.
И еще одну ночь провел он возле них без сна.
На третий вечер вышел навстречу Эржике почти к самому селу, чтоб она еще не успела сойтись с остальными.
Увидел ее в вечерних сумерках на большаке. Она ехала на лошади, сидя не верхом, а по-женски, положив босую ногу на шею коню, с пятью нитками желтых и красных бус на груди и какой-то пестрой материей вместо седла. На ней была грубая холщовая рубаха и передник с простроченным поясом, несколько раз обвитым вокруг тела. Ей было шестнадцать лет: в черных волосах ее белели несколько ромашек; она была красива. Позади ее лошади шла другая.
Никола в полумраке встал на дороге.
— Ой!.. Как я испугалась! Это ты, Николка?
Он вскочил на вторую лошадь, сжал ей бока коленями, и все его существо взыграло, в жилах закипела кровь.
Потом, когда они стояли на опушке, держась за руки, он сказал:
— Я здесь останусь, Эржика!
— Останься, Николка!
И глаза ее, подобные двум черным омутам, стали еще глубже.
Тут показались верхами Калина, Гафа, Иван.
— Эржика! Эржика! — закричали они, приложив руки ко рту.
С тех пор Никола Шугай стал скрываться в лесах и на полонинах.
Если только не забредать в заколдованные места, где среди скал или на черных болотах водят свои хороводы злые духи и коварные русалки, так первозданный лес — самое безопасное место на свете. Уж он-то не выдаст! Есть там провалы, глубокие овраги, ущелья, широкие пространства бурелома, на чьих гниющих стволах всходят, подымаясь к солнцу, новые чащобы, сквозь которые не продраться оленю. Найти здесь Николу? Упорхнула пташка, поминай как звали! Первозданный лес пахнет тишиной и прелью. И этот запах, всю жизнь вызывавший в нем ощущение безопасности, еще ни разу его не обманул.