реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 9)

18px

– Заперся у себя в Грузине, воздвиг там памятник Александру Павловичу и не дышит…

– А военные поселения?

– Очень смущают правительство. Думают ликвидировать всю эту музылу… И, в самом деле, вооруженный народ – это игрушка довольно опасная… А что касается до нашего низкопоклонства, то и в наше время были и есть люди твердые. Помните, лет шесть тому назад в заседании академии художеств кто-то предложил выбрать в почетные любители графа Гурьева, графа Аракчеева и графа Кочубея и Лабзин возразил, что таких людей выбирать невозможно, а если их выбирают только за близость к государю, то кучер Илья Байков несравненно к его величеству ближе и тогда лучше уж выбрать его… Правда, старик поплатился за это ссылкой, но тем не менее свое дело сделал. А декабристы, наконец?!

– Да что же декабристы? – пожал плечами Ермолов. – Их на всю Россию сто с небольшим человек оказалось да и из тех девяносто пять готовы были на коленях о прощении молить…

Пушкина этот разговор определенно стеснял. Ермолов подметил это и ловко перевел беседу на литературу.

– Нет, Карамзина вашего я нисколько не ценю… – сказал опальный генерал. – Точно вот он все ремень сыромятный жует… Мне хотелось бы, чтобы история российская была написана пером пламенным – вот как ваше, например… Надо дать почувствовать этот переход русского народа от ничтожества к славе и могуществу…

– Я особенно удивляюсь, как мог Карамзин так сухо написать первые части своей истории… – живо подхватил Пушкин. – Времена Игоря, Святослава это ведь героический период нашей истории…

Ермолов нахмурил свои густые брови. Он считал, что самый героический период русской истории это 1812 г., но он не возражал.

– Я непременно напишу историю Петра… – сказал Пушкин. – Это одновременно и Робеспьер, и Наполеон, живое воплощение революции… Я думаю, что теперь можно бы писать уже и историю Александра и…

– Пером Курбского? – лукаво бросил седой воин.

– Это было бы великолепно!.. – засмеялся Пушкин. – Что ни говорите, а этот стиль нам всегда был особенно по душе…

Ермолов на мгновение задумался о чем-то, и Пушкин заметил, что когда он не улыбается, то он становится приятен и даже как-то по своему красив. Но генерал не сказал, о чем он думал, и, стряхнув с себя раздумье, шутливо спросил:

– А с Грибоедовым все по-прежнему носятся? Не понимаю! У меня от его стихов скулы болят…

Пушкин вскоре встал, чтобы ехать. Ермолов удерживал его к обеду, но тот уклонился: надо торопиться.

– Ну, с Богом… – сказал опальный генерал. – Ежели увидите там Ерихонского, кланяйтесь ему… Уповать на него уповайте, но с оглядкой. Это вам не Долгоруков и не Голицын: с короткими лестницами этот на штурм не полезет…

Пушкину было досадно видеть в герое эту мелкую зависть, а с другой стороны, и жаль было боевого орла в клетке. Он простился с генералом, выехал из неуютного Орла и шагом потащился по невероятной черноземной грязи, которую развели тут последние ливни…

VII. Чернозем

Он был недалеко уже от Ельца, как вдруг на неведомой маленькой станции нагнал он какого-то офицера. Тот, до глаз забрызганный грязью, всмотрелся в Пушкина и вдруг с радостным криком: «Александр Сергеич, батюшка!..» – бросился ему на шею…

– Позвольте, позвольте, позвольте! – смеясь, отстранился Пушкин. – Надо сперва установить, кто кого может больше выпачкать…

– Пачкайте, пачкайте, сколько душе угодно, только обнять дайте! – кричал тот. – Не узнаете? Да где и узнать! Сколько воды утекло… Помните поручика Григорова, который вам под Одессой залпом батареи отсалютовал? Ну, вот он самый…

– Гора с горой! Вот так встреча…

На станции начался веселый шум: говор, смех, беготня слуг, плесканье воды, и скоро около бурлящего самовара Григоров, разбирая свой прекрасный погребец, орудовал с угощением.

– Нет, нет, сперва выпьем по рюмочке, по другой, потом основательно, хозяйственно закусим, – убедительно говорил он, – а затем уж и кишочки чайком пополоскать можно… У меня с собой такая стара вудка есть, от панов польских, что от одного шкалика небеса разверзаются!.. Пожалуйте, садитесь как поуютнее…

Началась закуска. Григоров весело рассказывал о своих приключениях, которые ему и до сих пор все казались волшебной сказкой: как сидел он в палатке с лейб-егерями, как вдруг тут же турки его чуть-чуть на тот свет не отправили, как погибал он в госпитале среди тифозных и дизентерийных и как вот теперь едет навестить свою мамашу, а оттуда уже отправится в свое нижегородское имение.

– Но позвольте! – воскликнул Пушкин. – Тогда я, значит, знал вашего родственника, который вас нечаянно так осчастливил! Премилый старик… Не знаю, куда они его загнали… Но премилый старик!..

– Я его лично совсем и не знал, – сказал Григоров. – Слышал только отдаленно, что есть у меня в Нижегородской два каких-то блаженных родственничка, а тут вон что вышло… Ну, на радостях еще по рюмочке… Какова вудка-то? Бархат и огонь!.. Нет, вы вот ветчинки попробуйте… Зам-мечательная!.. Думаю, как только замирение, я сейчас живым манером в отставку и заживу барином!.. А? Постойте, я еще по рюмочке налью… Ну, со свиданьицем…

Подкрепившись основательно, они с сияющими глазами вышли на крыльцо. Там стоял без шапки старый, облезлый солдат с деревянной ногой и с выцветшими ленточками каких-то медалей на груди: он просил у господ милостыньки.

– Здорово, служивый! – молодцевато, но не совсем твердо крикнул Григоров. – Где это ты столько медалей заслужил?

– А на Париж с анпиратором Лександрой Павлычем против Наполиена ходил… – добродушно отвечал тот. – Сократили Наполиена, посадили опять на престол Лудовика Дизвитова, навели во всем порядок и домой – только вот ногу пришлось там оставить в задаток… Своим же снарядом в Котах оторвало нечаянно…

– В каких Котах? – удивился Пушкин.

– А город есть там такой. Французы его звали как-то Като-Камбрезис, что ли, ну, а нам это несподручно, мы в Коты его переделали. А то у их был там Авенн, а мы опять по-своему: Овин, у их Валансьен, а мы опять напротив: Волосень… Это у наших солдат первое дело, чтобы все по-русскому перекрещивать. Воевали мы со шведами, пришли в город Сортавола – сичас же в Сердобол переделали, а в крымском царстве был Ор-Капи, а мы по-своему: Перекоп. И никаких… Зря языком вертеть нечего, а надо хорошо, по-русски все говорить…

– Каков? А? – восхищался Григоров. – Это они вам, русским поэтам, дорогу расчищают… Ну, молодчинища служивый!.. Утешил!..

Довольные жизнью и собой, они щедро наградили служивого и сели в коляску Григорова: он уже успел обзавестись чудесной коляской, которая была еврейчиками очень искусно подделана под «венскую». Поехали. Экипаж Пушкина нырял, плескался и стонал на колдобинах сзади. На третьей версте уже на лошадях показалось мыло. Но вешний день был упоителен. Это была та часть России, где последние перелески – теперь, весной, издали они были похожи на зеленые облака – сменяются бескрайными, мягкими увалами степи, местами вспаханными, черными, местами покрытыми дружными зеленями… Там и сям села прижались к земле, бедные, серые, унылые… Бесчисленные жаворонки на кругах, трепеща, с пением поднимались в теплую, сияющую лазурь и падали оттуда из-под солнца камушком к своим подругам. По зеленым низинам плакали чибисы, заливисто свистели длинноногие и длинноносые кроншнепы, а раз вдали, на озимях, видели они пару серых красивых журавлей. И все это вместе, солнечное, радостное, напоминало Пушкину Наташу, и сердце тянуло его назад, в уже далекую Москву, и он не понимал, как он мог оставить ее…

Было уже за полдень. Досыта наговорившись, Григоров клевал носом… И вдруг в мреющей дали, от леса, явно донесся пушечный залп. Оба насторожились: что такое?! Григоров сперва думал, что это ему пригрезилось. Но в лесу снова раскатилось: тра-та-та-тах!

– Что за чудеса? Уж не мужичишки ли бунтуют!..

– Тута у нас грах один живет, – пояснил с козел белобрысый парень-ямщик. – Може, это у его… Он часто так забавляется… Богатеющий…

«Тра-та-та-тах!» – снова грянул вдали залп. Пальба продолжалась беспрерывно. Между тем потихоньку, полегоньку, утопая в грязи, экипажи приближались к лесу. Когда подъехали ближе, увидали, что это не лес, а огромный, вековой парк, который весь звенел теперь птичьими голосами… И вдруг среди могучих дубов замелькали пестрые всадники и несколько человек псарей в шитых золотом старинных кафтанах, на прекрасных конях, загородили проезжающим дорогу. Старший – седоусый, сердитый старик – снял свою шапку с малиновым верхом и обратился к Пушкину и Григорову:

– Его сиятельство грах Семен Семенович Ставрогин покорнейше просить вас, господа, пожаловать на именины его супруги, ее сиятельства графини…

– Да ты обознался, старый хрен! – засмеялся Пушкин. – Граф и не знает нас совсем…

– Это мне отлично хорошо известно, сударь, – не надевая шапки, суровым басом своим сказал старик. – Ну только нам приказано заворачивать на усадьбу всех проезжающих господ…

– Кланяйся от нас графу и графине, но скажи, что заворачивать мы не намерены. Мы спешим, – сказал Пушкин. – И посторонись с дороги!

– Извините, сударь: никак невозможно! – упрямо возразил старик. – Если мы вашу милость упустим, его сиятельство с нас три шкуры спустит. Извольте завернуть… А отпируете, мы вас чесь-чесью, с салютом из всех пушек, проводим…