реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 11)

18px

– Извините, господин майор, но я прежде всего хотел бы обеспечить себе отступление, – останавливаясь, сказал Пушкин. – Как бы наладить мне хотя бы к ночи отъезд?

– Это совершенно невозможно, Александр Сергеевич, – улыбнулся тот с высоты своего роста. – У нас правило раньше трех суток с именин не отпускать… Вы не найдете ни коней ваших, ни экипажа…

– Но позвольте…

– Да будет вам, Александр Сергеевич! Уверяю вас, что вы, прогостив у нас трое суток, ничего не потеряете, – улыбнулся майор. – Ведь у нас, можно сказать, вся Орловская губерния под кровлей… Посмотрите…

– Вы соблазняете меня, – засмеялся Пушкин. – Ну а теперь покажите мне, по крайней мере, ваше Отрадное…

– С превеликим удовольствием… Могу вас уверить, что такой усадьбы вы, может быть, еще и не видали – разве у графа Шереметева где… Пойдемте вот сюда, мимо конторы… Это, прямо, конюшни…

Пушкин не мог не удивиться. Перед этим лошадиным дворцом его михайловский домик был избушка-развалюшка. И по фронтону прекрасного здания было выписано: Honi soit qui mal y pense[17]. Нельзя было также penser mal[18] и о чудовищных размеров псарне с ее горбатыми злобачами-борзыми, рослыми костромичами с волчьими загривками и молодец к молодцу псарями в щегольских кафтанах. Перед зданием псарни, среди пышного цветника, стоял монумент, на котором было выписано:

Здесь покоится прах Карая, никем никогда не побежденного.

MDCCCXXVII.

– Кобель? – улыбнулся Пушкин.

– Кобель, – улыбнулся майор. – Но каких, действительно, я больше не видывал… Ни одна борзая не могла состязаться с этим чудовищем. Это был какой-то Дунай собачьего царства…

Скотный двор размерами был больше Колизея. И все было в порядке идеальном.

– А скажите, хороший доход дает имение графу? – заинтересовался Пушкин.

– Доход? – удивленно поднял брови майор. – Я живу в Отрадном не один год, но еще ни разу не слыхал, чтобы кого-нибудь здесь интересовал такой праздный и, можно сказать, неприличный вопрос. Мы думаем только о том, сколько и куда нам еще истратить… Впрочем, и о сколько мало кто думает… «Чтобы было!», а откуда и как, это нас не касается…

– Ого!

– Да. Но только надо правду сказать, что хоть конский двор возьмите или псарню: граф дело понимает и дряни не держит. Только первый сорт, головку. Зато, ежели, скажем, подходит день рождения кобеля Карая или кобылы Зорьки, то по всем соседним коннозаводчикам и псарням рассылаются на чудесном бристоле отпечатанные пригласительные билеты кобелям и кобылам пожаловать на торжество. И все съезжаются, и идет пир на весь мир, и пальба из пушек в честь дорогого именинника… как сегодня в честь графини…

Пушкин хохотал: черноземные фантазии потешали его чрезвычайно…

Большим фруктовым садом, – он блаженствовал, весь в цвету, – мимо гигантских оранжерей, в которых молчаливо копошились садовники, они вышли к большому и красивому зданию, над которым царил белый Аполлон с лирой, а по карнизу было написано: «Храм Мельпомены».

– Или, в переводе на турецкой, наш гарем… – пояснил майор.

– Как ваш? Разве вход свободен всем? – осклабился Пушкин.

– Э, нет! – засмеялся майор. – Поповича, о котором я вам рассказывал, запороли насмерть не за яблоки, а за Мельпомену… Для наших добрых гостей есть гарем отдельный… Ну, внутрь мы не пойдем: скоро начнется представление и вы, все равно, увидите все. Смотрите! – тихонько воскликнул он. – Навстречу нам идет первый лгун на всю черноземную полосу…

И он любезно раскланялся с тщедушным господином очень приятного вида, с мягкими, ласковыми глазками.

– Я не знаю, почему у нас, собственно, презирают лгунов, – сказал майор. – Надо бы различать между ложью и лганьем… Ложь это обман, а лганье – почти поэзия… Этот господин рассказывает, например, как раз поздней осенью ехал он куда-то степью, сбился с дороги и ночевал в степи и за ночь голодные лошади его съели будто бы над его головой весь кожаный верх его кибитки… А в другой раз, когда он еще молодым моряком был, русские корабли осадили какую-то крепость, которая стояла на самом конце длинного мыса. И вот поднимается вдруг буря, подхватывает его фрегат и по воздуху через крепость переносит его на другую сторону мыса. Чем это, в сущности, отличается от тех чудес, которые рассказываете нам вы, поэты? Ведь и вы все лжете, – только разве покруглее…

– Вы преинтересный человек, господин майор! – засмеялся Пушкин. – Но я должен поставить вам один индискретный вопрос, который у меня давно на языке вертится: вы родственник графа? Или тоже, как и я, гость?

Майор несколько смущенно развел руками.

– Ни то ни другое, – сказал он как будто немножко печально. – Если говорить по совести, то я должно быть un приживальщик. Наши все над поляками смеются, что у их панов нахлебников много. Напрасно смеются: у нас нисколько не меньше… Вы не можете себе представить, сколько теперь скитается людей без пристанища, лишних, так сказать, людей, как вот я… Правда, есть у меня и землицы немного, но для того, чтобы хозяйничать по совести, надо ведь мужика держать в ежовых рукавицах, масло надо из него жать. Можете вы это делать? Нет. И я не могу… Ну и пусть себе он живет, как хочет… Дадут что мужички – спасибо, не дадут – что же делать? Пока изредка посылают понемножку, спасибо им… Служить? Для военной остарел уж. Штатская – кляузы, взятки, низкопоклонство… Вы не служите, и я не служу… И нельзя служить. Так вот и гощу из года в год в Отрадном, а чтобы хоть чем-нибудь оправдать свое положение, в торжественных случаях, вот как сегодня, при шествии их сиятельств к обедне я беру эдакий жезл Ааронов и величественно выступаю впереди их вроде оберцеремониймейстера, что ли… Мы ведь здесь парад до страсти любим. Конечно, приживальщик, как же еще иначе? – заключил он. – Надо правде смотреть в глаза прямо. Но ведь и граф тоже приживальщик, только большой…

Они вышли к красивой белой пристани, около которой дремали на светлой поверхности озера десятки белых лодок. На небольшом расстоянии от берега виднелся островок, а на нем красивая белая беседка с цветными стеклами, над входом которой было написано: Фонтан Ювенты. А в сторонке, среди зацветающих черемух, виднелась статуя Венеры, перед которой было устроено что-то вроде жертвенника.

– Это наш знаменитый Остров Любви, – сказал майор. – Здесь совершаются жертвоприношения Киприде, при которых никто из посторонних не допускается…

– Et… madame la comtesse?![19]

– Madame la comtesse laisse faire[20]: она слишком занята гибелью Помпеи и светопредставлением. Раньше, когда меня в Отрадном еще не было, здесь существовало даже право primae noctis[21]. Но наверное утверждать этого не могу: я в то время искал Жар-птицы по улицам революционного Парижа…

– А, вот откуда у вас этот прекрасный выговор!

– Да, да, как же, был, видел, – усмехнулся майор. – Да если я не штурмовал Бастилии, – между прочим, штурмовал ее совсем не «народ», а всякая сволочь да несколько шалых русских сиятельств, находившихся в полном республиканском и революционном духе – то, во всяком случае, и я покупал в те горячие дни у camelots[22] знаменитый «фунт камней Бастилии»… И я проливал слезы умиления над этим героическим актом освобождения благородных жертв тирана Капета… Правда, потом мы потихоньку узнали, что никаких жертв Капета там не было, а была всякая рвань, садисты, педерасты, взломщики, но… Нет, я должен все же свои слова о лганье взять обратно!.. Иногда и лганье бывает грехом, и большим. Боже мой, думаю, что за те дни Париж наврал столько, сколько весь земной шар в спокойное время не наврет и в год. Что тут буря, которая переносит фрегат через крепость!.. Помню, зашел я в какой-то кабачок. Там, конечно, кипело собрание «восставшего народа». Впереди, в дыму, на столе какой-то лохматый с красным носом громил суспенсивное вето короля. Несколько голосов потребовали, чтобы он растолковал народу, что это за штука такая, суспенсивное вето. Оказалось, что это очень просто: «жена сварила тебе добрый суп, а король говорит “вето”, – ты ничего не получаешь!» Уж и взревели же санкюлоты!.. «Но этого мало, – продолжал красноносый – ибо, если в Париже нет хлеба и бедные парижане голодают, то это потому, что аристократы скупили все вето и – отправляют хлеб за границу…» Конечно, немедленная резолюция: на фонарь!.. И я был в толпе, которая окружила Тюльери. Если один гражданин, рыча, требовал во имя свободы, равенства и братства филе из королевы, то какая-нибудь салопница непременно хотела получить на завтрак кишки Марии Антуанетты. И все кричали, что мы-де вот заставим жирную свинью – то есть Людовика – дать «санкцию», но что такое санкция – не знал никто… Я видел, как одни негодяи казнили других для того только, чтобы в свою очередь войти на эшафот. Я видел, как все эти трепачи вопили: «Долой дипломатию, долой солдат, долой войну – Франция отказывается от всяких завоеваний!» И, поорав, шли к пирамидам и на Москву… А когда нарубили голов достаточно, начался период демократической гульбы и разврата, когда по улицам Парижа разгуливали полуголые стервы из герцогинь и стервы просто. Подкидышей подбирали тысячами. И над всеми этими гулящими и большею частью больными демократками самодержавно царил всесильный Видок и угощал их прелестями своих приятелей и знатных иностранцев… А в конце – «узурпатор» Наполеон… Да, да, и его я видел, маленького капрала. В молодости он был красив, интересен с его сумрачным, огневым взглядом. Наши дурачки du 14 выбрали себе вождем носастого и губастого Трубецкого. Какой же это вождь? У вождя должно быть чело, овеянное думой, орлиный нос, мечущие «молнии» глаза и эдакий крутой подбородок… Так вот и было сперва у Наполеона. А потом разъелся, отростил брюшко и всю музыку испортил. Может быть, и Ватерлоо потерял он только потому, что брюшко очень уж в глаза всем лезло. Да, да, насмотрелся я на человеческую комедию досыта… Может быть, поэтому-то так спокойно и несу я обязанности обер-церемониймейстера в Отрадном. Не все ли равно в какой роли выступать, раз пьеса дурацкая? Ну-с, а это вот цирк наш – здесь тоже для дорогих гостей представление уготовано…