Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 13)
– У него хор плох, – вмешался другой, с козлиной бородкой. – Куда же ему до графского-то?.. А в особенности запевало все дело портит своим велиим голосом с кабацкого… Бас, лакей Потап, хорош, тенор, псарь Гаврюшка, хорош, альтист, форейтор Андрюшка, тоже ничего, но запевало портит все…
Либералист, желавший освободить крестьян без убытка для себя, трагически-презрительно усмехнулся и поправил свои волосы, чтобы художественный беспорядок их был еще выразительнее…
– Театралы, – шепнул майор сзади. – Я как-то тут в Петербурге был и зашел в театр. Играла какая-то частная труппа и довольно недурно. Публика хлопала, вызывала. И вдруг в креслах подымается какой-то черноземный мужчина и кричит всем: «А ведь это все мои дворовые ребята!»… Не выдержало ретивое!..
И понемногу зрители выходили из театра. У выхода Пушкин опять столкнулся с блаженствующим Григоровым.
– Нет, каково? – все повторял тот. – Вот это так живут!.. А?
И он, улыбнувшись, снова заторопился за своей красавицей…
В огромном зале уже снова гремела музыка, – она всегда гремела, как будто весь смысл музыки в том и был, чтобы произвести как можно больше шума, – и снова роскошный, оглушительный пир ждал дорогих гостей. Через какие-нибудь полчаса снова начались клики, туши, битье посуды. А потом над озером заполыхали увеселительные огни и вся вода, и небо, и берега превратились в одно сплошное море огня… Совсем очумевший от всего этого грохота, Пушкин за полночь очутился в отведенной ему спальне, которая в пышном убранстве своем походила скорее на спальню какой-то актрисы. И розовый фонарик с какими-то жеманными фигурками придавал всему еще большую женскую прелесть… Не успел он, умывшись, улечься в чудесную, свежую кровать, как дверь его тихонько отворилась и в комнату в прозрачной рубашке с пленительной улыбкой вошла какая-то фея…
Это угощение полагалось всем холостым, а по желанно и женатым гостям: крестьянские девки под опытным руководством обучались у графа этим выступлениям на ролях ночных фей…
IX. День второй
Проснувшись поздно утром, Пушкин и сам не поднимал уже вопроса об отъезде: дикий размах степного владыки захватывал его. А Григоров совсем сомлел.
– Нет, как живут-то, а? – все повторял он. – Чудеса на яву! Вот это я понимаю…
– Да погодите, и вы скоро зашумите, – пошутил Пушкин. – Ведь и вы теперь богач невозможный…
– Ну, что там, – пренебрежительно махнул, видимо, все же польщенный Григоров рукой. – Каких-нибудь три-четыре тысячи душ… Тут не распрыгаешься…
Пушкин неудержимо расхохотался: только полгода назад у парня не было, может быть, и трех душ!..
Утром граф не показывался. По словам майора, он каждое утро проводил в том, чтобы стонать и отхаркиваться, и призывать врача, и посылать его ко всем чертям, и снова мучительно захлебываться мокротой. Это кончалось у него обыкновенно около полудня… А в полдень снова начался дикий кутеж, крики, хохот, битье посуды и неперестающий, оглушительный рев и грохот оркестра. И когда все дошли до точки, поехали кататься по озеру на лодках. Белые лодки, все одна в одну, были устланы драгоценными коврами, а песенники были одеты какими-то удалыми добрыми молодцами – в пунцовых рубахах, черных бархатных безрукавках и, конечно, русые кудри кольцом… Пели они очень похоже и как раз то, что удалым добрым молодцам петь полагается, и с ужимками, и вывертами, и виляньем, и подмигиваньем, и с обязательным томным замираньем высоких теноров, и шмелиным гудением басов, – все так, как нужно… Гости были чрезвычайно довольны и тоже и подмигивали, и подтягивали, и гудели шмелями, и взмахивали руками… Григоров радовался, что и у него в Нижегородской можно будет, пожалуй, всю эту музыку наладить: озеро там тоже, сказывают, глазом не окинешь. Он старался поближе подсесть к тающей красотке, от которой он не отходил ни на шаг.
И виляли тенора, и колокольно гудели басы, и враз, красиво, вздымались и опускались весла, – гребцы были на удивленье, – и лодки кружили по озеру и так и эдак… А с берегов зеленых слышались хоровые песни, – то по приказанию графа бабы и девки, разодевшись в самые чудесные сарафаны, водили на видных, красивых пригорках хороводы…
– А что, эти ночные феи обычное явление у вас? – тихонько спросил Пушкин у майора. – Изобретение, достойное всякого подражания…
– Да, востренькая выдумка, – усмехнулся тот. – Когда я покупал «фунт камней Бастилии», тогда я, конечно, мог декламировать, и очень пышно, на тему о разврате феодалов без конца, но теперь… теперь, увы, я наверное знаю, что девкам это препровождение времени с хорошими господами нравится куда больше, чем спанье с поросятами в клопах и блохах. А тут и вымоется вся душистым мылом, и рубашка на ней – зефир, и постеля мягкая, а хороший господин, глядишь, и подарит что… Известно, оно грешно бы, но ведь они не по своей воле: грех их весь целиком на его сиятельство останется, а все удовольствие – им… Вы извольте посмотреть на здешних раззолоченных хамов. Эти сукины дети на мужика и смотреть не хотят: мы аристократы, ибо мы холопы самого его сиятельства графа Ставрогина!.. Точь в точь опять как в Зимнем, где камер-юнкеры, камергеры, всякие штальмейстеры и егермейстеры по облакам ходят…
И, когда озерным ветерком гостей пообдуло и они пришли более или менее в себя, и наслушались досыта песен всяких и разудалого треньканья надиво подобранных балалаек, лодки по команде его сиятельства в стройном порядке стали одна за другой подходить к расцвеченной пестрыми флажками белой пристани. Хозяин радушно приглашал всех откушать чаю на террасе: было тихо и тепло, а воздух весенний от молодой листвы был упоительно душист…
И пестрыми кучками, болтая и смеясь, гости направились к террасе дворца, где уже стояли около накрытых столов вымуштрованные лакеи. В обычное время чаепитие у графа происходило по строгому церемониалу: граф усаживался в кресла и к нему от чайного стола отправлялась целая экспедиция – сперва сановитый, пузатый, в пудре и чулках лакей нес на серебряном подносе старинного саксонского фарфора чашку, за ним другой, тоже хоть на выставку, нес огромный чайник с кипятком, третий выступал с сахарницей, четвертый со сливками, пятый с графином рому, а там еще и еще, с лимоном, вареньем, морсом, кренделями и проч. Но необычайное стечение именинных гостей опрокинуло этот церемониал, и лакеи разносили чай на серебряных подносах всем гостям, по чинам, и, вежливо склоняясь, уговаривали их взять то того, то другого, по-старинному…
Пушкин, выпив чашку чаю, вышел отдохнуть в парк и за углом дворца наткнулся на доктора, который озабоченно спешил куда-то.
– Куда вы это так бежите, доктор? – пошутил он. – Или кого надо спешно на тот свет отправить?
– Боюсь, что дело и без моей помощи обойдется, – недовольно ответил доктор, не любивший таких шуток. – Что-то наш музыкант совсем расклеился…
– Да что вы? А можно мне с вами?..
– Сделайте одолжение-с…
Идти было недалеко: больной жил в огромной людской, в небольшой угловой, но чисто прибранной комнатке. В окно сквозь старые деревья виднелось светлое озеро и прекрасные вечерние облака над ним. На стенах висели виды Италии. Больной лежал на постели. Он встретил доктора равнодушным, каким-то далеким взглядом, но, когда за доктором он заметил Пушкина, его строгие и трогательные глаза прояснились и по сухим, запекшимся губам скользнула и сразу умерла слабая улыбка… У окна тихо плакала старушка-мать в платочке. А на постели лежала исписанная каракулями нотная бумага, вверху которой стояла надпись: Ave Maria. Карандаш в страшно исхудалой руке говорил, что музыкант только сейчас записывал свои последние вдохновения…
– Ну, как дела? – грубовато-развязно спросил доктор. – Опять захандри…
Он точно съедал окончания слов, чтобы не говорить ни ты, ни вы.
– Умирать надо, доктор, но это ведь уже не ново… – скучливо повел больной своей сухой, точно обтянутой головой и закашлялся глухо. – И не стоило вам уходить с праздника ради меня: я и без вас управлюсь… Но вот вам, Александр Сергеевич, я рад… Это спасибо… Это вот мне… праздник… Да, не чаял, не гадал я, что увижу когда-нибудь Пушкина… – повторил он.
Пушкин тихо пожал сверху его горячую руку…
– Матушка, дай там… ноты мои… которые начисто переписаны, – глухо сказал больной. – Всю стопку дай… Да, эти… Тут многое есть из вашего, Александр Сергеевич, на музыку положено… я хочу отобрать вам что-нибудь на память… Вот «Три ключа» – ах, как это хорошо!.. – тихонько воскликнул он и, читая ноты, хрипло, ловя торжественную мелодию, заговорил:
На глазах его зажглись крупные слезы…
– Передохнем, помолчим, – остановил его доктор, все старательно избегая и вы, и ты. – Нам вредны волнения. А микстуру мою принимали сегодня?
– Да будет вам, доктор! – тоскливо прошептал тот. – А вот это, Александр Сергеевич, ваша «Песня песней»: «В крови горит огонь желанья» – у, какая буря, какой огонь!.. Вот «Сижу за решеткой в темнице сырой…» И вот… умираю!.. – вдруг прервал он себя. – Тяжело это, Александр Сергеевич… Хотелось бы еще разок Италию повидать… И, конечно, смешно, но хотелось бы вольным помереть. Я все себя спрашиваю, как вольный человек себя чувствует. Я думаю: блаженство невероятное!.. Но… впрочем: как это там было на памятнике Медичи-то? – точно в забытьи, издали, проговорил он и медленно, с чувством продолжал: