Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 82)
– Пошел вон, дурак!
И Мицкевич стал со своими товянчиками поджидать ответа от блестящего метеора севера, излучавшего с трона такую глубокую государственную мудрость. Но – ответа так и не пришло.
Но – вся государственная мудрость Николая завершилась страшной севастопольской катастрофой. Николай от непереносного стыда умер – говорили, что он отравился – и на престол вступил его сын, Александр II, тот самый, которого ребенком Николай поставил в ряды преображенцев, паливших по мятежному карре на Сенатской площади. Еще в год смерти Пушкина он предпринял с наставником своим, Жуковским, путешествие по России. В Кургане, в Сибири, вместе с ним пришли помолиться в храм и несколько опустившихся, постаревших декабристов. Во время литургии наследник несколько раз оглядывался на них со слезами на глазах и с особым усердием поклонился, когда священник вознес моление «о недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся!..» И над дымящимися развалинами Севастополя он, воцарившись, сразу поднял знамя новой России и одну за другой стал проводить те реформы, за попытку осуществить которые его отец сперва раскатал гвардейскую молодежь картечью, а затем сгноил ее в Сибири далекой…
LVIII. Старец Феодор Кузьмич
Но всех неожиданнее, ярче и поэтичнее была судьба блестящего морского офицера Акимова, который по воле Рока прожил всю жизнь под именем полковника Брянцева, а потом стал не только бездомным, но и безымянным бродягой. Дав ему после плетей поправиться, его отправили вместе с другими ссыльными по канату в Томскую губернию. По дороге умер его сосед по койке доносчик-любитель, на котором нашли готовый донос на пермское начальство. Зато статский советник Суховеев устроился в Сибири очень недурно и обзавелся даже своим домком. Хозяйством его ведала одна ссыльная баба – та самая Пашонка, которую истерзала в Грузине ревнивая Настасья Минкина и которую Аракчеев в Сибирь без вины загнал. Пашонка временами пила и тогда ругалась крутой сибирской руганью, била у статского советника посуду, а иногда и его самого хлестала по щекам – по морде, как говорила она. А когда запой ее проходил, она делалась обыкновенной, смирной бабой и умелой и старательной хозяйкой… Старичка же Федора Кузьмича начальство поселило в деревне Зерцалах Томской губернии. Строгой и праведной жизнью своей и великой добротой он скоро приобрел среди крестьян большую славу. Многие на ушко уверяли, что он – митрополит, сосланный царем за какую-то провинность по своему делу. Старец учил их ребят, лечил их самих, как умел, советом в беде помогал, а иногда, на свободе, рассказывал им много про войны с Наполеоном, про разных людей больших… Раньше старичок любил поблуждать мыслью туда и сюда, но страшная смерть великого поэта русского, Пушкина, точно сразила его. Обдумывая ее как-то ночью в комнате своей, он натолкнулся вдруг на думу, которая показалась ему страшной: Пушкин жил без Бога и вот бедственная жизнь его закончилась страшною смертью, благодетель же его, император Александр I, во мраке жизни искал прежде всего Бога и обрушил на людей бедствия в миллион раз больше, чем Пушкин, и сам измучился до крайнего изнеможения… И старец стал постепенно отучать себя от думы, – самое бесплодное это из всех дел человеческих! – и единой заповедью угасающей жизни своей сделал доброту, просто, без рассуждений доброту…
Он давно уже понял обман золотой рыбки – когда впервые попалась ему в руки пушкинская сказка о ней, он, читая, расплакался – и все более и более уходил в нищету. Одевался он только в холст, в маленькой, убогой келейке своей никогда не зажигал он огня и не было в ней вообще ничего лишнего: бедные нары для спанья, стол да табуретка, а в переднем углу несколько образов, между которыми образ св. Александра Невского, в память благодетеля его, царя-мученика, да несколько священных книг… И в беседах ронял он часто очень странные слова: и цари, и полководцы, – говаривал он, – и архиереи такие же люди, как и все – Богу угодно было для Своих надобностей одних возвысить, а другим повелеть жить под властью сих, на власть обреченных, но долг свой человеческий исполнить и спасение обрести можно решительно на всяком месте…
В числе других паломников пришел раз побеседовать со старцем и до всего любопытный бывший офеня вязниковский, Семен Феофанович Хромов. На приисковом деле он разорился совсем, не пошло и меховое дело, которое он затеял было с Москвой богатой, и, забыв о всяких Беловодиях, промышлял он теперь на старости лет мелкой торговлишкой… И каково же было удивление старого офени, когда в старце он узнал того самого господина, которого он раз встретил на Владимирке, а потом у Антипыча, под соловьями, и который так поразил его сходством с императором Александром I Благословенным… А так как в народе упорно держалась молва, что император Александр совсем не помер, а отказался от всего царского блеска и славы земной и скрылся, то, сопоставив эти два факта, офеня вострепетал: а что, если…
Мысль эта не давала ему покоя, и он вынашивал ее месяцы, опасаясь открыть ее людям: за такое слово, очень просто, и отвечать заставят!.. Но совсем бросить, забыть ее офеня никак не мог: слишком уж было это грандиозно и красиво!.. Офеня Хромов, сам того не подозревая, любил красоту… И еще раз пришел он к кроткому старцу, и еще, и еще: он, беспременно он!.. Раз даже потихоньку принес он с собой, чтобы свериться, потрет императора Александра, который висел у него рядом с образами: он и больше никаких!.. И раз осторожно разговорился он об этом с двумя странными людьми и нашел сочувствие и в них. И вот он не то, что подучил их, а только эдак легонько подтолкнул, поджег сердца их священным огоньком, и те, взглянув на тихого старца, вдруг повалились ему в ноги, а выйдя, объявили всем под великою тайной, что они бывшие придворные служители – это они придумали нарочно, чтобы скорее им поверили – и что в старце они узнали – Благословенного!.. И, разнося дивную весть повсюду, они исчезли в океане народном…
В конце концов Семен Феофанович уговорил ясного старца переселиться к нему в усадьбу, в Томскую. И там народ шел к доброму старцу со всех сторон со всеми своими бедами и запросами и был от этого офене Хромову не малый прибыток: тот баранок, к примеру, купит, тот крестик какой на память, тот потрет старца унесет домашним, кто чего… И офеня-добытчик прибытку не чуждался, – посылает Бог, значит, слава Тебе, Господи… – но смешны и жалки те люди-сухари из ученого звания, которые видели во всем этом только корысть старого офени. Они просмотрели главное: любовь офени к красоте… Он, все утверждая себя и других в вере, что гость его Александр, император Благословенный, неустанно рассказывал о таинственных письмах, которыми старец сносится с великими мира сего на Руси, о том, что никогда – странное дело, братцы, так ли я баю?! – не говорит он ни об Александре I ни о Павле, что больно уж он все тоже о войне с Наполеоном знает… Старый офеня отнюдь не врал – он только творил легенду и сам часто плакал от умиления. Прав был отрадненский майор, утверждая, что лганье это родная сестра поэзии. Романы писать умеют не все, и читают романы только немногие, да и, прочитав, сейчас же пустые побаски эти и забывают, а легенды зажигаются сами и в течение веков миллионы и миллионы людей согреваются сердцем над ними…
И потихоньку, в деяниях добра, подошел ясный старец к концу дней своих. Было это уже в 1864 г., когда над Русью царствовал император Александр II, крестьян Освободитель… И, умирая, указал старец офене, дружку своему, на ветхую ладанку, которую он всю жизнь на груди своей проносил, и с улыбкой угасающим голосом проговорил:
– В ней тайна моя…
И сейчас же после того, как закрылись навек кроткие очи старца, офеня, от любопытства задыхаясь, открыл ладанку. В ней был только пожелтевший, трухлявый листок бумажки, покрытый какими-то знаками непонятными да святыми словами… Ничего не понял он в тайне старца – так и осталась она тайной на веки вечные. Но легенда, старым офеней, любителем красоты, возженная, разрослась словно дуб могучий, и миллионы сердец человеческих вплоть и до сего дня плачут, внимая ей, над глубокой красотой жизни…
Эпилог
Весна смеялась над озерами… Еще полноводная Сороть веселыми зайчиками смеялась… Смеялись от счастья голово-кружительного, счастья жить и дышать, птицы по лесам и лугам… Не смеялась только постаревшая Анна Николаевна с поседевшими висками, сидевшая с какою-то книгой на коленях над могилкой Пушкина. Никто не захотел соединить своей судьбы с судьбою девушки, в душе которой было так светло, но и так глубоко. И она не захотела изменить его памяти. Она любила его всего: и кудрявым озорником-мальчиком с задорными глазенками, проказника, хохотуна, а потом и великого греховодника, и того, усталого, замучившего себя, с сединой в поредевших волосах, и того, незримого уже, теплого и такого живого в этом томике его стихотворений… И, пригретая солнышком, она сидела, а в душе тихой лампадочкой теплилось воспоминание и любовь, уже вся очищенная от земного…
– Анна Николаевна, здравствуйте!..
Она подняла глаза. Перед нею стоял пожилой монашек, о. Сергий, с его, как всегда, немного печальною, немного растерянной улыбкой. В руке его был золотой, точно маленькое солнышко, одуванчик. Анна любила его: он был словно какой-то беззащитный и точно ласки у всех робко просил всегда, а когда получал ее, был счастлив тихонько.