18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 59)

18

И он с веселой улыбкой помахал рукой проходившему мимо с двумя дамами высокому и грузному офицеру с добродушным лицом. Тот, весело улыбнувшись, отвечал поклоном всем.

– А это кто? – спросила Азинька.

– Это Данзас, мой товарищ по лицею, – отвечал Пушкин с еще неостывшей улыбкой. – Напускает на себя вид самого отпетого кутилы, но на самом деле милейший и добрейший парень.

– Но довольно, господа, болтовни! – весело воскликнула оживленная и сияющая Натали. – Мы приехали сюда дело делать… Время танцевать… Кто со мной?

– Но, разумеется, все!

– Нет, я останусь на свежем воздухе, – сказала Азинька, которой не хотелось быть с Натали.

– И я! – сказала Катя.

– А тогда и я… – добавил кролик. – В качестве пажа…

Натали с мужем – у Азиньки искривилось лицо – и Соболевским вошли в пылающий огнями и звуками зал. Было очень жарко. И не успели они и оглядеться, как к Натали подкатился сияющий своей блестящей формой Дантес и, не договорив даже как следует приглашения, уже потянулся рукой к ее талии, как бы уверенный, что ему отказать она – и никто – не может… И они заскользили в вальсе среди других кружащихся пар… Пушкин и Соболевский следили за ними, и в глазах обоих появился потихоньку оттенок какого-то недоброжелательства. Сперва Дантес полюбился Пушкину и он охотно слушал его веселую французскую болтовню. Раз в обществе Пушкин говорил о своих проектах основать журнал, вроде эдинбургского Quarterly Rewiew, и о своих затруднениях придумать ему интересное название.

– Eh bien, donnez-lui le nom «de Kvartalny Nadziratel»!..[91] – выскочил едва говоривший по-русски Дантес.

Все захохотали, и Пушкин первым. Но чем больше он приглядывался к молодому кавалергарду, тем неприятнее он ему становился своею пошлостью и самодовольством…

– Но, в сущности, кто он, этот господин? – пренебрежительно спросил Соболевский, который был всегда очень distingué[92]. – Ну, шуан, легитимист, кавалерист и прочее, но откуда оно вдруг взялось?

В то время как Пушкин жадно ловил все мелочи жизни света, Соболевский, My lord qu’importe[93], с высоты своего роста снисходительно смотрел на всех и искренно был занят только собой.

– Черт его знает, кто он, – сказал Пушкин. – К нам, в Россию, он явился, во всяком случае, без запасных штанов, но за то с собственноручным письмом Вильгельма Прусского к его величеству: прусскому величеству содержать всех этих международных карьеристов не улыбалось и вот оно почтительно сплавляло их северным варварам. В Берлине Дантес встретился случайно с Геккереном, сумел завоевать его симпатии и вот с его помощью, как видишь, оперился… На ушко шепчут, что он незаконный сын сестры Геккерена и голландского короля, а другие уверяют, что он побочный сын самого Геккерена, но… черт их там разберет, где правда… Во всяком случае, по-русски он не говорит и сотни слов, да и те больше в матерном стиле…

– Но как же командует он своими кавалергардами?

– Черт его знает… Мне Гринвальд, командир их, говорил, что офицеришка он совсем дрянной, которого в службе интересует только красивый мундир…

Соболевский через головы следил за танцующей парой.

– Нет, он мне решительно не нравится, – сказал он.

– Болтают, что он стоит при бароне Геккерен на роли… ну, ты понимаешь?.. – тише сказал Пушкин. – Тот давно известен тем, что занимается бугрством…

– Н-но?!

– Так болтают, – пожал плечами Пушкин.

– Non, decidement, il m’a l’air d’un garçon d’ecurie[94], – окончательно решил Соболевский и отвернулся. И вдруг просиял: – А, Ольга Сергеевна!..

К ним подошла смуглая и статная Ольга Сергеевна, сестра Пушкина.

– Что же вы это тут лодырями-то стоите? – на своем прямом языке, смеясь, сказала она. – Язычки все точите? Пригласите же меня на тур вальса!

Соболевский с улыбкой закружился с ней в сутолоке залы. Пушкина подхватил какой-то кавалергард в буфет.

– Я только что из Нижнего, – сказал кавалергард. – Видел там твоего приятеля, Григорова. Кутит во всю головушку… Велел тебе кланяться… А жена его, говорят, с каким-то драгуном снюхалась… Заморозим бутылочку?

– Я это нарочно завлекла вас в свои сети, – сказала Ольга Соболевскому. – Вы должны развеселить немного брата. Он совсем закис после того, как его прожект переселиться в деревню лопнул. Monsieur хочет уехать, а madame и слышать об этом не желает…

– Oh, pardon, pardon, pardon! – задев их, весело воскликнул Дантес. – Ces collisions…[95]

Конец фразы исчез в шуме бала…

Соболевский брезгливо сморщился…

А Пушкин уже играл в укромном уголке с гвардейцами в банк и, заложив руки в карманы, припевал с горя солдатскую песенку:

Пушкин бедный человек, Ему негде взять, Из-за евтого безделья Не домой ему иттить…

И, действительно, домой «из-за евтого безделья» попал он только на рассвете – с пустыми карманами и с острой тоской в душе… Его лакей Григорий, сухонький человек с хитрыми, кофейными глазками, отворяя дверь, покачнулся и навалился на барина. От него разило, как из винной бочки.

– Опять, мерзавец, нализался?! – оттолкнув его, крикнул Пушкин. – Ну, терпению моему подходит конец…

– И н-не н-нуждаются… – стараясь удержать равновесие, ответил Григорий. – В-вы дума…

Ловкий удар по скуле сразу бросил его на ковер. Не дожидаясь дальнейшего, Пушкин широкими, быстрыми шагами прошел к себе…

XLI. В тихой обители

Жизнь мотала Пушкина, как добрая свора борзых на последних угонках мотает уже выбившегося из сил русака. Часто по ночам он просто холодел при мысли даже о ближайшем будущем своей семьи. Как его приятель, елабужский городничий Дуров, он придумывал 100 000 способов достать 100 000 рублей и ничего придумать не мог. В минуты крайнего отчаяния он готов был буквально на все: и на последнее холопство перед играющим им царем, и на революцию против этого царя, но – ничего не получалось. И в то время, как Натали продолжала блистать, кружить головы и сорить деньгами без всякого счета, мать тяжело болела и бедствовала и он бегал по городу, чтобы достать где-нибудь денег. Он был уже должен по мелочам и Прасковье Александровне, и своей сестре Оле, и поставщикам, и часто даже своему лакею…

Точно спасаясь от потопа, с наступлением осени он снова понесся в Михайловское: может быть, там, в тишине, он отдышится немного и напишет что-нибудь покрупнее, что даст ему возможность передышки. Всего лучше в этом смысле был бы, конечно, труд о Петре, но чем больше погружался он в исторические материалы по той эпохе, тем яснее он видел, что написать подлинную историю Петра правительство ему не даст, а повторить опыт с Пугачевым, подделав историю опять, у него уже не было сил: он слишком озлобился.

Но на этот раз он в Михайловском ошибся: вдохновение не пришло к нему и там. Он думал не о том, что следовало писать, а о том, что ему теперь делать, чем им жить, что будет с семьей… Положение его было очень четко: отец промотал почти все, что у него было, – просто по бестолковости, – Гончаровы тоже доматывали последнее, у него лично верного дохода было только 5000 от царя, а верного расхода было 30 000. И в довершение всего Николай, продолжая игру с ним, как кошка с мышкой, не позволял ему ни журнал основать, ни в деревню уехать. И журнал, и деревня спасением ему казались только потому, что и то и другое было недоступно. Никакой журнал не мог бы покрыть его расходов по одному карточному столу и во всякой деревне он делал бы то же, что и в городе, или убежал бы оттуда в город опять при первом поводе. Гибель была не в обстановке, а в нем самом…

Бок о бок с этими денежными заботами наростала в нем тревога о жене: он старел, а она расцветала. И, если он сам за свою жизнь загрязнил много семейных очагов, просто невероятно будет, если кто-нибудь не загрязнит его дома: Алексий Вульф, его приятель, говоря о «круговой поруке» в этом отношении, был совершенно прав. А Натали окружала не только самая блестящая молодежь столицы, но и сам государь император не оставлял ее своим высочайшим вниманием и ухаживания его становились все бесцеремоннее, все настойчивее… Завертелся усиленно около нее и этот низменный Дантес… Ей нравилось с ним: он был ей ровня во всем… И, кто знает, может быть… уже… Ведь мужья узнают об этом всегда последними… И его письма к Натали были полны не только денежными заботами, но и тревогой за нее, и он часто в самых ярких и в самых непозволительных выражениях предостерегал ее от ложного шага, и, развратив в свое время жену до мозга костей, теперь он наивно упрашивал ее не читать «скверных книг дединой библиотеки», не марать себе ими воображения. А эти дедины книги – с Полотняного Завода – он сам же привез к себе в дом, как в свое время рассказывал жене о всей закулисной chronique scandaleuse[96] пышной столицы…

И не раз уже, и не два были между ними бешеные сцены ревности. Сперва ревновала больше она, – он слишком был уж бесцеремонен, – и к Александре Осиповне, и к Соне Карамзиной, и к Долли, и к красавице Соллогуб, а потом она точно устала, точно махнула на все рукой, и тогда, старея, стал ревновать он. Мысль, что это сделает его еще более смешным в свете, изводила его… Огонь разгорался: и она, и свет взапуски подкладывали дров…

Работа не шла. И он то ходил часами по лесам, то скакал в Тригорское посидеть вечерок с Анной – она молчала и ждала – и все хворавшей Прасковьей Александровной, то ехал в Голубово к растолстевшей Зине, превратившейся уже в заботливую мать семейства и окруженной горластой детворой. Он играл там в шахматы или сажал с масонствующим Борисом Александровичем сад, или медлительно смаковал чудную жженку, которую по прежнему варила ему Зина: она даже из Тригорского ковшичек на длинной ручке с собой захватила, которым она наливала ее ему в стакан… И, когда что-нибудь в этой деревенской обстановке хотя отдаленно напоминало ему проклятый Петербург, он бесился и говорил дерзости.