Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 40)
По пути он решил заехать – Натали весьма одобрила эту мысль – к теще, которая жила теперь в Яропольце, но уже готовилась – был конец августа – к переезду на зимние квартиры, в Москву. Отношения с ней остались прежние: до зубов вооруженный мир, состоящий из взаимных подозрений и обвинений… Но зреющий Пушкин терял понемножку вкус к сражениям, искал мира вокруг себя и нарочно подогнал свою поездку так, чтобы быть в Яропольце ко дню именин, как тещи, так и жены. Это тронуло старуху.
– Ah, enfin![69] – ласково встретила она его у подъезда своего огромного, разрушающегося дворца, построенного еще ее дедом, гетманом Дорошенко. – Ты сделал мне очень большое удовольствие, mon ami!..[70] Коко, Азинька, все, скорее!..
С первого взгляда Пушкин заметил, как она еще больше растолстела и опустилась. Ходила она с палкой, задыхаясь… И скоро вся семья собралась вокруг редкого гостя. Его кормили, поили, засыпали со всех сторон вопросами о Натали, о знакомых, о дворе и только поздно отпустили спать. В отведенной ему комнате пахло тлением, обои со стен висели лохмотьями и повсюду слышался мышиный шорох и писк.
С утра попы заблаговестили к обедне. Все семейные были принаряжены. Огромный умирающий дом сразу наполнился чудесным запахом пирогов и всякой другой именинной снеди. В раскрытые окна виднелся залитый осенним солнцем парк с разрушенными беседками и статуями…
К раннему обеду в старую усадьбу наехали соседи, и дом наполнился движением и суетой. Пушкин вежливо уклонялся от гостей и в сопровождении Азиньки, свояченицы своей, – она уступала блестящей Натали в красоте, но была умнее и глубже ее, – осматривал старую усадьбу.
– А это вот библиотека, – сказала Азя, отворяя дверь в огромный, тоже пахнущий тлением покой. – Книг, как видишь, много, а толку мало: все разрозненно, запущено и невозможно найти ничего в этих завалах.
Стекла в книжных шкафах были выбиты и было в них много пыли, седой паутины и мышиного помета. Но издания были все дорогие, в кожаных переплетах и с фамильным гербом. В углу, у крайнего окна, стояло зачем-то ржавое ведро и старая детская колясочка… Пушкин сразу напал на несколько редких французских изданий.
– Надо будет как-нибудь к Наталье Ивановне подъехать: может быть, она подарит их мне.
– И подъезжать нечего… Бери… – сказала Азя. – Все равно, даром пропадают…
– Ну, нет, во всем нужен порядок, – засмеялся он. – Но… почему у тебя такое похоронное настроение, милая сестрица? Что ты нос повесила?..
Она опустила свою красивую голову. Прежде всего болела в ней растоптанная любовь к этому человеку, который предпочел ей блестящую, но пустую бабочку, Натали. Этого она не говорила и ни за какие сокровища не сказала бы никому. И была тягостна молодой душе вся эта умирающая на корню жизнь: так хотелось радости, воли, счастья!..
– А чему веселиться? – тихо отвечала она и вдруг губы ее задрожали и в красивых глазах налились слезы. – Кому веселье, а кому и…
Она отвернулась к запыленному и засыпанному мертвыми мухами окну. Он всегда чутко угадывал женщин, которых влекло к нему, и смутился…
– Но в чем дело, ma petite soeur?[71] – взял он ее за руку. – Ты можешь и должна сказать мне все: я уже не чужой тебе…
– Но… но ты должен сам знать все, – не поднимая побледневшего лица, отвечала она. – Конечно, Натали все тебе рассказывала.
– Пьет? – пришел он к ней на помощь.
– Каждый день, – тихо уронила она. – Придумывает себе всякие болезни и сама себя лечит крепкими настойками, и поэтому действительно болеет… Посмотри, едва ходит… И к вечеру делается… совсем невозможна… А потом всю ночь казнится перед образами…
Не замечая ничего, они вышли в стрельчатые аллеи осеннего парка, напоенного солнцем и крепким осенним ароматом, и она потушенными словами, полунамеками, затрудняясь, краснея, рассказывала ему страшную повесть умирающей усадьбы.
– И хотя я и девушка, но… я старше твоей жены, – говорила она, потупившись. – И мы выросли в деревне, где все эти… тайны открыты… Да и зачем буду я… кривляться? Если бы дело ограничивалось только пьянством, можно бы еще как-нибудь вытерпеть, но эти ее лакеи… Ужас! – закрыла она лицо руками. – Ужас, ужас, ужас!.. И фавориты держут себя с нестерпимой наглостью и… ничего сделать с ними нельзя… Вся округа это знает, и мы должны вечно притворяться, что ничего подобного у нас нет… что мы, как все… что… – Она подавилась слезами и долго молчала, а потом тихо, со страстью, воскликнула: – Ты не поверишь, как завидую я Натали!..
Она залилась ярким румянцем… Эта красивая девушка со страстной складкой рта волновала его своей близостью… Вокруг стояла та прозрачная осенняя тишина, в которой все звуки так четки и ярки…
– Не хорошо, что рассказываешь ты мне, Азинька, – после долгого молчания сказал он задумчиво. – Действительно, оставаться вам с Катей здесь немыслимо… Но потерпи, пока я съезжу в степь. Пугач должен выручить меня…
Равнодушно, погруженные в себя, они постояли над могилой Дорошенки – цветные окна в мавзолее гетмана почти все были выбиты, вокруг густо поросла крапива и совсем слиняла когда-то золотая славянская вязь над входом: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас…» Пушкин представил себе этого труждающегося и обремененного плутягу-гетмана и усмехнулся…
– А где же отец? – спросил он.
– Вот в этом флигеле, – так же тихо отвечала Азя. – Если хочешь, взгляни, но… он никого не узнает и говорит Бог знает что…
Они завернули к покосившемуся флигелю с облившейся штукатуркой, но войти не успели: на пороге вдруг встала высокая, оборванная фигура с седой, клокатой головой, огромными, безумными глазами и раскрытым ртом, из которого висел толстый язык. «И это отец моей Наташи!» – подумал Пушкин и содрогнулся, и опять точно сквозь прорыв какой увидел настоящую жизнь… А тот, заметив гостей, запахнул на обнаженной, волосатой груди свой рваный и грязный халат и точно откуда-то издалека – это было видно по глазам – с усилием возвратился. Из-за него несло тяжкой вонью никогда непроветриваемого помещения…
– Что надобно? – невнятно и хрипло пролаял он. – Чего зря шляетесь тут? Сказано нельзя и нельзя… Они, – презрительно кивнул он Пушкину на дочь, – все не верят, что я Бог Саваоф… Главное, удивительно им, что я мир создал… А мне это все равно, что плюнуть – вот! – и он ловко сплюнул в сторону. – Только всех и делов… Может, и ты, свинья, не веришь?..
И, путаясь языком и глядя злыми глазами в лицо смутившегося Пушкина, Николай Афанасьевич понес какую-то несуразицу о союзе с Англией, но вдруг подозрительно осмотрелся, юркнул в дверь и заперся.
– Но отчего вы его так держите, Азинька? – с невольным упреком сказал Пушкин.
– Ничего с ним сделать нельзя, – отвечала она хмуро. – Все рвет на себе, все пачкает… В комнаты к нему просто войти невозможно. Да, – вздохнула она. – Так вот, неизвестно зачем, все и мучаемся.
По огромному, неопрятному двору шаталась немытая, запущенная дворня, громко зевала, чесала поясницы… Тут же, скучая, слонялись собаки, худые, взъерошенные, неприветливо и точно с отвращением смотревшие на все и на всех. А на черном крыльце стоял разъевшийся мужик в малиновой рубахе и плисовых штанах и, щелкая подсолнышки, нагло смотрел на Азю и Пушкина заплывшими глазками. Пушкин сразу понял, что это один из фаворитов, и у него сразу бешено зачесались руки. Но он сдержал себя и, стиснув зубы, прошел со свояченицей мимо.
Скоро созвали всех к обеду. И обед был так же нелеп, как и все тут. Всего было втрое больше, чем следовало, но все было какое-то случайное и одно подгорело, другое недопеклось, а в соусе были мухи… Нудны и нелепы были и разговоры. И хотя все делали вид, что им чрезвычайно весело и забавно, но именно это подчеркнутое веселье и говорило больше всего, что что-то тут очень неблагополучно. Было удушливо, как бывает перед грозой. Более всех страдала несчастная именинница, заплывшие глаза которой часто наливались невыносимой мукой…
После обеда Пушкин, получив разрешение Натальи Ивановны, – она была вся разбита, – снова пошел с Азинькой в библиотеку, чтобы отобрать себе несколько интересных изданий. Но едва взялся он за первый том французской энциклопедии, как сразу отдернул руку и засмеялся: с полки на него смотрел молоденький мышонок и на прелестной мордочке зверька было величайшее изумление: «Откуда вы взялись? Что и тут надо?»
Гости стали разъезжаться под разными предлогами очень рано, утомленные притворством, как самой тяжелой работой. У некоторых началась уже резь в желудке. Катя лежала с мигренью, а Наталья Ивановна совершенно изнемогла и дремала на усеянной желтыми листьями клена террасе. Потом потащилась, чтобы не быть одной, в библиотеку и рухнула в старое кресло с прорванной обивкой. В огромные, запыленные окна светил осенний вечер, ясный и кроткий.
– Ну, что ты тут в пыли-то возишься? – через силу сказала она зятю. – Ежели тебе старый хлам этот нужен, только скажи: запакуем все в ящики и пришлем. Только вы с Ташей непоседы ведь, то и дело квартиры меняете – куда вы все это добро за собой таскать будете?
– А вот погодите, разбогатею, куплю себе на Каменноостровском особняк и тогда вы уж мне все это пришлете… А пока я вот десятка два-три томиков отберу.