Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 18)
«Глупость и крайнее безрассудство этого подлого народа» помещики презирали до глубины души, и единственным лекарством против этого были плеть и кандалы. Эти уездные сатрапы не знали в самодурствах своих никакого предела: если мужики вовремя не набрали заказанной им земляники в лесу, барыня ставила сотню их под плети. Чтобы не поганить своих барских ручек о хамскую рожу, другая барыня изобретала особый инструмент для пощечин, который назвала «щекобиткой». Эстляндский губернатор Дуглас сек крестьян в своем присутствии и истерзанные спины их приказывал посыпать порохом и зажигать. Княгиня Козловская, одна из русских Мессалин, секла по грудям, по половым органам, привязывала голых крестьян к столбам и травила их собаками, а горничную, которую приревновала она к своему любовнику, она всю исколола булавками, а потом, не довольствуясь этим, собственноручно разорвала ей рот до ушей… Графиня Салтыкова, жена воспитателя Александра I, целых три года держала своего парикмахера в клетке, чтобы он как-нибудь не разболтал, что она… носит парик.
Повесив голову, Дуня почерневшей уже дорогой шла к усадьбе и не замечала ликующего весеннего дня. Вокруг все было еще бело, но солнце слепило уже по-весеннему, и слышалось под сугробами бульканье и звон невидимых ручьев, и по первой бурой проталине на взлобке, на припеке, уже расхаживали черно-блестящие, точно вымазанные маслом, грачи с белыми носами…
Войдя в ворота, – по двору бродили, радуясь солнышку, куры, индейки, гуси… – Дуня увидала, что кучер Петр, щурясь от солнца, держит в поводу оседланного Малек-Аделя. Лошадь была немудрящая и плохо вычищена, и неказисто было не раз чиненное седло с порыжевшей кожей, но молодой барин был не очень взыскателен на этот счет…
– Откуда Бог несет? – лениво спросил Петр Дуняшу.
В это время хлопнула дверь на террасе, и с хлыстиком под мышкой, надевая на ходу перчатки, на крыльцо вышел Пушкин. «Опять в Тригорское… – пронеслось в голове Дуни, и ее сердце жгуче укусила ревность: хоть бы в прорубь, что ли, и всему бы конец…» А Пушкин вскочил в седло, с улыбкой помахал Дуне рукой и поехал со двора.
Сегодня его расстроили. В доме с утра кипела революция: вся дворня, с Ариной Родионовной во главе, подняла, наконец, знамя восстания против засилья Розы Григорьевны, немки, жены управляющего Рингеля. Сергей Львович, устав от русских воров и наслышавшись о немецких добродетелях, поставил во главе всех запутанных дел своих немца, но Рингель оказался почище всех своих русских предшественников. Самому же Сергею Львовичу за делами смотреть было некогда: он был человек светский. Пушкин сделал экономке суровый выговор, а она отвечала ему дерзостью. Вскипев, он велел предъявить ему «все щеты», хотя он и сам не знал, что он под этим разумеет. Но, раз начав быть хозяином, он пошел до конца: составил комитет из трех старых дворовых, велел перемерить в амбаре хлеб и открыл, как ему казалось, несколько утаенных четвертей. Он выгнал Розу Григорьевну к чертовой матери, взял бразды правления в свои руки и – не знал, что делать дальше. Он засмеялся и, написав брату Льву о революции и восстановлении порядка, решил ехать в Тригорское на блины…
Едва выехал он за ворота, как его точно ослепило: какая весна!.. Какое торжество!.. Он всей грудью вдохнул свежий, пахнущий талым снегом и солнцем воздух, и вдруг сердце его налилось радостью: на небольшой проталинке солнечно играл ручеек, около воды распустился голубой подснежник, и первая пчелка блаженно грелась на его нежном венчике… И сразу в душе, точно само собой, начало слагаться обрывками, неясно, но прелестно:
В Зуеве же, у Любимовых собралось несколько стариков посоветоваться. Так как дело было важное, то Матрена даже занавески на окнах спустила. И дьячок Панфил, старичок с хитренькими глазками и с носом в табаке, величайший политик и фантазер на всю Псковскую землю, таинственно рассказывал:
– …Пройтить туды ничего не стоит: держи все на восход солнца и больше никаких. Ну, только, милые, далеко, ох, далеко!.. Сказывают, ровно три года надо туды иттить… И который пойдет искать ее, Беловодию-то, должен тот человек содержать себя во всей строгости, как перед Господом, чтобы… как свеча воску ярого… чтобы ни сучка ни задоринки… Только тот, который выдержит все это, только тот и увидит ее… Земли там кажний бери, сколько только твоей душеньке угодно: пашни, и лугов поемных, и лесов могутных… И никого там нет над мужиком набольшего – только на себя да семейство свое и работай… Сам управляется народушка, и во всем там хрестьянину полная воля…
Хмуря кустистые брови, мужики, затаив дыхание, слушали, и глаза их горели…
X. В Тригорском
Пушкин осторожно продвигался вперед: снег держал плохо, лошадь проваливалась, и легко можно было слететь. И голубыми глазами, которые слепило солнце, он радостно осмотрелся вокруг и тихонько запел гусарскую песню, незабытую еще с лицейских лет:
От Михайловского до Тригорского было не более получаса. Дорога шла опушкой соснового леса. С правой стороны виднелось вздувшееся, посиневшее озеро. На границе дедовских владений высились три старых сосны, у корней которых он часто сиживал, любуясь заливными лугами по берегам светлой Сороти, лесами сосновыми, зеркальными озерами и синими далями… Потом дорога вышла в поле, где глубоким сном спали древние курганы и на холме стоял бедный погост Вороноч, который раньше был богатым пригородом вольного Пскова. Теперь от старого городища уцелели только две церковки да несколько сирых избушек…
Эти тихие, уже обтаявшие курганы – на одном из них грелась пара только что прилетевших пегих аистов, – эти старинные церковки, это городище говорили ему о глубокой старине. Вороноч упоминается уже в старых летописях: в 1356 году немцы «воеваша села около Острова» и тогда же сын знаменитого Ольгерда, Андрей, «из своея украйны пригнавше безвести повоеваше неколико сел Вороночской волости…». Часто, когда краю приходилось особенно трудно, сам Господь Бог выступал на его защиту. Так, в 1427 году Витовт, стоявший на Вороноче, был так перепуган внезапно налетевшей бешеной грозой, что сразу же пошел на мирные переговоры. Немного спустя, по рассказу летописца, «бысть знамение в Вороночи: от иконы св. Николы из левого ока, из суха древа, истече кровь напрасно[23] на заутрени в Спас день». Из Пскова послали по икону «два попа, Ивана да Семена, и привезена бысть икона во Псков». Ливонская война грозного царя Ивана IV захватила не только «города от литовской украйны», но и города «от немецкой украйны», и этот, теперь мирный, край. И сам царь, тогда совсем еще молодой, побывал здесь, но летописец высочайшим посещением Вороноча остался недоволен: «Князь великий все гонял на мсках[24], а христианом много протор и волокиты учинили… а не управив своей отчины ничего…» В смутное время здесь громил знаменитый полковник Лисовский: «И под Изборском был и дрался с Псковскими ратными людьми, и под Островом, и под Опочкой, и стал на Вороноче и воевал Псковщину, а литвы и немец 2000 с ним». И разоряли дотла край войны с Польшей, и когда псковский воевода Воейков, отступив перед врагами, пошел с ними «хребтами вместе», то предали все огню и мечу и «збегали людишка и крестьянишка наша в иные государевы городы, где кому ссяжно», но потом, потихоньку, народ возвращался на старые «печища»…
И Петр I не раз проезжал этими местами…
Все воспевая потихоньку поповну, Пушкин въехал на широкий двор большой, но неказистой усадьбы. Белокурый, с ямочками на румяных щеках казачок принял от него вспотевшую от тяжелой дороги лошадь, и Пушкин весело вбежал в переднюю.
– А-а, Александр Сергеевич!.. – радушно встретила его от дверей в большой зал Прасковья Александровна, хозяйка, уже пожилая женщина с простым и ясным лицом. – А я утром гляжу в окно, сорока по двору скачет, и думаю: кого-то она мне сегодня пророчит?.. А вы тут как тут… Очень рада… Ну, идите… Сейчас будут блины…
И она вошла с гостем в большой зал. Обстановка покоя была очень проста. Большой стол посредине, – в зале часто обедали, – вдоль стен простые стулья, по углам, на высоких столиках, бронзовые канделябры с толстыми мордочками ангелов. На одной из стен тяжело хрипели старинные часы с огромным маятником. Напротив знакомо мелькнула в глаза старая потемневшая картина «Искушение св. Антония»; бедный старик был окружен бесами самого отталкивающего вида… И соседняя гостиная была так же проста. Тут на почетном месте висел потускневший портрет Екатерины II в напудренных буклях, с румяными щеками и бесстыжими глазами: Тригорское было пожаловано ею деду Прасковьи Александровны. Под портретом царицы стояло роялино Тишнера, на котором часто играла для Пушкина его любимые вещи падчерица Прасковьи Александровны, Алина. И сама Алина была тут, у светлого окна в парк, над пяльцами. Это была обаятельная, но строгая девушка. «Alina – ессе femina»[25], – говорил он с восторгом. – Не говори Алина, а говори малина…» Но строгая девушка, видя, что он готов увязаться за всякой юбкой, умело держала его в некотором отдалении. И слухи о Дуне донеслись и до нее…