Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 17)
Россия ликовала. Пламенный мальчик Рылеев, начитавшийся древних, просто из себя выходил. «Низойдите, тени героев, тени Владимира, Святослава, Пожарского!.. – вопиет он. – Оставьте на время райские обители! – Зрите и дивитесь славе нашей!.. Возвысьте гласы свои, Барды! Воспойте неимоверную храбрость воев русских!.. Девы прекрасные, стройте сладкозвучные арфы свои: да живут герои в песнях ваших!..» И – под торжественный звон колоколов и бесчисленные молебны люди начали сводить между собою счеты. Те, которые бежали от французов, возвратившись, стали громко, с патриотическим негодованием, обличать тех, которые остались, – в измене, в грабительстве, в перемене веры, в отсутствии патриотизма. Мерзкий шут Растопчин хватал направо и налево иностранцев, купцов-раскольников, мартинистов, «якобинцев», одних заковывал в кандалы, других отдавал в солдаты. Иногда приходилось ему налетать и на неприятности: на грозный вопрос, почему он остался в Москве, князь Шаликов язвительно отвечал скомороху: «Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву со всем московским дворянством, – я явился вооруженный, но… никого не нашел». Но это не смутило шарлатана, и он привязался к престарелому Новикову: как смел он давать у себя в Авдотьине приют больным французам?! Правительство старалось поскорее разоружить… русский народ: «Ныне время брани миновало, вы не имеете более нужды в вооружении», – говорилось в правительственном обращении к народу, которое читалось по всем церквам. За пушку правительство обещало пять – десять рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов пять рублей. И все оружие предлагалось снести в… храм Божий. Если принять во внимание брожение крестьян, среди которых ходили слухи о близкой уже воле, – они ждали ее даже от Наполеона, – то эти заботы имели под собой солидное основание.
Патриоты тем временем торопились представить правительству счета о потерях и убытках: граф Головин предъявил счет на 229 000 рублей, граф И.А. Толстой на 200 000; от них не отстали князь Голицын, князь А.И. Трубецкой и многие другие… В список своих потерь княгиня Засекина внесла 4 кувшина для сливок, 2 масленки и чашку для бульона; дочь бригадира Артамонова требовала уплаты за утерянные новые чулки и шемизетки, а какая-то дама поставила в счет 380 рублей за – сгоревших канареек… Полиция же московская, не предъявляя никаких счетов, собственноручно грабила Москву и окрестные имения, причем граф Растопчин при разграблении магазина шикарной портнихи, француженки Шальмэ, выбрал себе красивый сервиз…
Страшная трагедия закончилась омерзительно-пошлым водевилем…
Так зачем же все это было?
Неизвестно!..
Александр тяжело вздохнул. Он понял, что сна уже не будет. Совсем уже рассветало. И он, разбитый, с горячей головой, с неприятным вкусом во рту, встал, чтобы начать свой обычный день. Эти каторжные работы власти теперь были тем более невыносимы, что теперь-то он уже наверное знал, что никакого толка из всех его трудов не будет. И в тысячный раз он подумал: «Единственное, что надо сделать, это – уйти…» Раньше его тревожила мысль о последствиях такого шага, – кто станет на его место, как это отзовется на России? – но теперь он понял, что, кто бы на его место ни стал, что преемник его ни делал бы, результат будет один и тот же: бессмыслица и кровь. Следовательно, страшное преступление, которым он начал свое царствование, было ни на что не нужно…
Он хмуро позвонил камердинера…
И в камер-фурьерском журнале за тот день было записано:
«Его Величество изволил сегодня встать в 7,30 и кушал своей высочайшей особой завтрак в диванной комнате в 8,16».
IX. Мечтания мужицкие
Нудно было в избе Мирона Любимова. Жил мужик ничего себе, и вот нашла на него вдруг полоса неудач: прошлой осенью забрили лоб его сыну, который служил теперь лейб-гренадером в Питере, потом, на Николу Зимнего, корова пала, год вышел на хлеба плохой, и, в довершение всего, расшаливался на дворе домовой. Позвал было Мирон о. Шкоду молебен отслужить с водосвятием, чтобы унять маленько «хозяина», но после молебна тот разозлился и еще того хуже. Старики говорили, что добра теперь не жди. А среди мужиков опять слушок насчет Беловодии поднялся, мужицкого царства, где-то за Амур-рекой, сказывают, где мужику живется всласть: только работай… И размечтались зуевцы о далеком крае: вот бы дал Господь!.. И еще больше опостылело им их старое Зуево и вся эта неурядица и бесхозяйственность всей их жизни… Слухи эти о ту пору в народе возникали не раз – в особенности в Малороссии, где мужики поднимались сразу целыми селениями и уходили, сами не зная куда… А тут с усадьбы Дунька прибежала, племянница, сударушка молодого барина. Известно, не ее воля, а люди, между прочим, зубы-то скалят: «Плименница-то твоя, вишь, скоро барыней будет!..» И Мирон, починяя старый хомут, повернулся к Дуне спиной: будто бы темно… Дуня – сюда спасалась она от тоски, которая заедала ее в Михайловском, – тихонько вздохнула и поднялась.
– Ну, простите, Христа ради… – сказала она, снимая с гвоздя свою шубку. – Надо иттить…
Тетка вышла в сенцы проводить племянницу, и долго они с ней там шушукались, и Дуня то и дело вытирала глаза то углом платка, то передником, то рукавом: съедало девку горе… А потом, накинув шубку по скопскому обычаю на один рукав и повесив голову, чтобы не видели люди заплаканного лица, она торопливо пошла праздничной – был последний день масленицы – деревней в старую усадьбу…
Деревенька была небольшая и бедная. Угодья были плохие: и земля родить могла бы, и лес был, и озера рыбные, и хорошие покосы по Сороти. Но мужики жили серо. Причин этому было три: крепостное право, которое связывало их по рукам и по ногам, власть «мира», которая была горше власти барина, а всего хуже – плохие хозяева, не жестокие, не жадные, а бесхозяйственные люди, которые не любили и не понимали ни деревни, ни народа, ни работы. И потому зуевские мужики чувствовали себя, как пчелы в обезматоченном улье…
Со смертью Петра русский двор, попав в женские руки, точно совсем потерял голову. Роскошь и мотовство – по-тогдашнему сластолюбие – достигли своего апогея при немке Екатерине II. Петербургское общество того времени князь Адам Чарторижский сравнивал с преддверием огромного храма, в котором присутствующие устремляли все свое внимание на божество, сидящее на престоле, и приносили ему жертвы и воскуривали фимиамы. Безумия российской Версалии заражают знать, а чрез знать и все дворянство. Напрасно «немецкая мать русского отечества», окруженная своими любовниками, заботится о нравственности общества, напрасно торжественными манифестами и указами борется она против их прихотей и расточительности, сластолюбие ползло по всей России и разоряло помещиков, а, следовательно, и крестьян. Иногда это «сластолюбие» служило подлому народу на пользу. Так, когда князь Голицын проиграл все свое состояние и даже жену, – последняя досталась графу Разумовскому, – его двадцать тысяч крестьян заплатили долги барина и тем откупились и вышли на волю. Но в огромном большинстве случаев «сластолюбие» это ложилось на них тяжким гнетом, как это было, например, в Костромской губернии, в имении матери А.С. Грибоедова, где крестьяне, выведенные из терпения невыносимыми поборами, заволновались и получили в награду – военную экзекуцию…
И если знать и дворянство «с рабским подобострастием припадали к священным стопам великой Фелицы», а потом, опускаясь все ниже и ниже, стали почитать уже за счастье целовать руки любовницы Аракчеева Настасьи, то, точно мстя за свое холопство это, еще большего холопства требовали они от своих бесчисленных рабов. Мужик был двуногой «скотиной без рогов», которая открыто продавалась на ярмарках наряду со скотиной рогатой. Рабы проигрывались за карточным столом. Дамы высшего общества, по словам Массона, «воспитывали» своих крепостных девок специально для разврата. Он же рассказывает об одном гвардейском жеребце, который, проиграв все, отправился для поправки своих дел в свое поместье, распродав там предварительно всех мужиков. «Мне только двадцать пять лет, – говорил этот жеребец, – я очень крепок, и я займусь там заселением своих земель. Чрез какие-нибудь десять лет я буду отцом нескольких сот своих крепостных, а чрез пятнадцать лет я пущу их в продажу…»
Продавались тогда люди совсем не дорого: за борзого щенка от хороших «злобачей» господа платили иногда до трех тысяч рублей, а за крестьянскую девушку от трех до тридцати рублей. Ребенка можно было купить за гривенник. Зато «спецы» ценились высоко: хороший повар или музыкант стоил рублей восемьсот и выше. За своих актеров граф Каменский отдал целую деревню в двести пятьдесят душ, а двадцать музыкантов своих он продал за десять тысяч рублей. В просвещенный век Екатерины в газетах часто мелькали объявления: «Продается малосольная осетрина, сивый мерин и муж с женой», «Продается парикмахер, а сверх того четыре кровати, перины и прочий скарб», «Продается 16 лет девка доброго поведения и немного поезженная карета», «Продается повар, кучер и попугай»…
Труд крепостных не считался ни во что. Захотелось графу А.К. Разумовскому послушать соловьев во время разлива, и вот сгоняются тысячи его верноподданных, чтобы для графского проезда в пойму выстроить немедленно дамбу. И если не все русские Мирабо того времени хлестали своего Гаврилу за измятое жабо в ус и в рыло, то все они за бутылкой шампанского могли вести возвышенные разговоры до рассвета в то время, как их «хамство» боролось со сном на жестоком морозе…