18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Лазутин – Черные лебеди (страница 95)

18

Опершись локтями о колени, Дмитрий смотрел на усыпанную желтым песком дорожку, по которой ползла пушистая зеленая гусеница. Она спешила в траву. Инстинкт самосохранения гнал ее туда, где не ступают тяжелые каблуки людей. В эту минуту Шадрин был в смятении. Он вспоминал дни, когда поиски работы наводили его на горькие мысли, когда в самом государственном укладе страны он начинал выискивать изъяны и грубые отступления от ленинских принципов. Пусть он тогда искал корни своих мизерных страданий и обид не там, где они были. Но вот рядом с ним сидит человек, который до дна испил полную чашу незаслуженных лишений, человек, у которого изломали полжизни, уничтожили семью, срубили надежды на личное счастье…

— Чем думаете заняться? — неожиданно спросил Дмитрий.

Веригин затушил папиросу, бросил ее в урну и неторопливо ответил:

— Завтра иду на прием в военную прокуратуру. Нужно добиваться реабилитации.

— А после реабилитации?

— Куда прикажут. Дадут полк — надену шинель. Пошлют в управдомы — буду командовать дворниками и лифтерами.

Гусеница подползала к траве. Очевидно, почувствовав близость безопасного места, она поползла быстрее. «Торопится… хочет жить!» — подумал Дмитрий.

— Почему же так? Ведь когда с человека снимают опалу — ему возвращают шпагу, ордена и старые почести.

— Ты забываешь о другом, — Веригин приложил ладонь к груди: — Машину, у которой барахлит мотор, в гонки не берут. А врачи нынче придирчивее, чем автоспециалисты.

Гусеница вползла в траву и скрылась. «Молодец… Так и надо. Погибать под грязными каблуками — глупо…»

— А если будет задержка с реабилитацией? Если будут еще тянуть, как тянут уже четыре месяца?

— Если завтрашний прием ничего не даст, буду писать Первому секретарю Центрального Комитета.

— С чем вы могли бы сравнить свои годы изгнания? — после некоторого молчания спросил Дмитрий.

Веригин бросил в урну потухшую папиросу и, словно не расслышав вопроса Дмитрия, продолжал задумчиво смотреть на пруд.

По тонкому перешейку между двумя прудами плыла цепочка лебедей. Грациозно изогнув свои длинные шеи и словно чувствуя, что их плавной красотой и белизной любуются люди, лебеди чинно и важно скользили по незамутненной глади воды, на которую из-за высоких вязов упали утренние лучи солнца.

Дмитрий принялся считать лебедей. Пять, шесть, семь… десять… А дальше… Что такое? Дмитрий видит это впервые, хотя знал об этом из учебника логики. Черный лебедь… За ним другой, и тоже черный, как смоль. Отчетливо виден его огненно-красный глаз. За вторым черным лебедем выплывает такой же третий… Три черных лебедя!

— Черные лебеди! Впервые вижу…

— Я тоже, хотя слышал о них, — отозвался Веригин и, прищурившись, о чем-то задумался. Это была его привычка: когда он о чем-нибудь размышлял или вспоминал — он всегда щурил глаза.

— О чем вы думаете?

Веригин рассеянно смотрел на лебедей.

— Ты просил меня сравнить с чем-нибудь годы, проведенные в изгнании?

— Да!

— Видишь лебедей? Почти все они белые. И среди них несколько лебедей черных. Это не галки и не вороны. Это лебеди!.. Красивейшие австралийские лебеди. Правда, они суше наших, у них тоньше шея, у них меньше грации в движениях, но это лебеди. Их не спутаешь с другими птицами. Так вот, если вся моя жизнь, кроме лет изгнания, каждый год моей жизни, начиная с рождения, — белокипенный лебединый поток, то годы изгнания — это черные лебеди. Пусть они другие по цвету, пусть они непривычны для глаза, но они — тоже лебеди. Черные лебеди!..

II

Сворачивались от жары листья березы, никла, как ошпаренная кипятком, трава. С цветка на цветок лениво перелетали бабочки-капустницы. В розовых зарослях иван-чая монотонно гудели невидимые пчелы. Разомлев от зноя, Вулкан забрался в будку и, высунув ярко-красный язык, запальчиво дышал.

Батурлинов в этот послеобеденный час отдыхал в своем прохладном кабинете. Он полулежал на тахте, положив ноги на жесткий стул, и дремал. Время от времени он открывал глаза, поудобней протягивал затекшие ноги, и снова его большая седая голова запрокидывалась назад и медленно опускалась на подушку.

Рядом с ним на тахте спала Таня. Щеки ее во сне разрумянились, выгоревшие волосы льняной россыпью разметались по черной бархатной подушке, в углах которой были вышиты золотая рыбка и красный петушок. Залетевший из сада шмель монотонно вызванивал одну и ту же низкую ноту.

Ольга и Лиля подошли к окну. Встав на цыпочки, они смотрели на спящих. А когда Таня во сне зашевелилась, они, делая друг другу знаки, пригнулись, чтобы их не видели из кабинета, и удалились под громадную ель, разбросавшую далеко по сторонам непроглядную гущу зеленой хвои.

Пахло клейкой смолкой и удушливо-пряной белой кашкой, пестреющей в мятой сухой траве.

— Люблю, когда они спят, — тихо, почти шепотом сказала Лиля, расстилая в гамаке старенький, вытертый коврик. — Они как маленькие. Гляди да гляди. Ложись, отдыхай.

— А ты?

— Я на раскладушке, С кем ты оставила Машутку?

— С Митей. Я представляю, как она сегодня измотает его. Но ничего, один денек в неделю можно. Пусть почувствует себя отцом. Это полезно, — Ольга посмотрела на часы — Машутка сейчас должна спать. Вечером Митю сменит бабушка. У него сегодня районный слет дружинников. Награждение особо отличившихся ребят. Митя волнуется за своего заместителя. Тот первый раз в жизни будет выступать с докладом. Готовится к нему целую неделю, аж похудел, бедняга.

— Это, случайно, не тот рыжеватый студент, который приезжал с вами позапрошлое воскресенье?

— Он самый, Бутягин. У них с Митей такая дружба, что водой не разольешь.

— Он, кажется, на юридическом учится?

— Да. Хочет быть следователем.

С минуту лежали молча. Слышно было, как где-то на соседней даче плакал ребенок и его утешал старческий голос.

— Сколько сейчас Машутке? — спросила Лиля.

— Третий. Озорница растет. Избаловали ее. Как только отец повысит голос, так сразу убегает в уголок и делает рожицу: «Склаб, склаб…» Дразнит отца.

— А что это такое?

— Шкарб. Школьный работник.

Лиля вздохнула. Ольга прочитала в этом вздохе затаенную горечь. Она знала, что детей у Лили не будет, а поэтому в разговорах с ней старалась меньше говорить о дочери, чтобы не проявить лишний раз своей материнской радости. Уж так, видно, устроен человек: свое несчастье, свои неудачи и горести он острее чувствует рядом с удачами и радостями других.

Ольга потянулась. Потом вдруг беспричинно и неожиданно рассмеялась.

— Я сказала что-нибудь смешное? — Лиля подняла на Ольгу глаза, в которых отражалось беспокойство.

— Ты можешь не поверить, но это так. Даже стыдно говорить. Первый раз лежу в гамаке. Честное слово. Раньше я почему-то считала, что гамак — это роскошь, что в них качаются только одни знаменитости да бездельники. Если б ты знала, как я хотела, когда была девчонкой, покачаться в гамаке.

Долго лежали молча, думая о своем.

Молчание оборвала Лиля:

— Оля, ты счастлива?

— Да, — уверенно ответила Ольга, словно знала, что Лиля обязательно задаст ей этот вопрос.

— В чем твое счастье?

Ольга ответила не сразу. Она понимала, что если, говоря о своем счастье, будет особо подчеркивать радость материнства, то, кроме боли, ничего не причинит Лиле. И вместе с тем считала, что если умолчит о дочери, то ответ ее будет неискренним. А поэтому и начала с дочери:

— Я счастлива тем, что моя Машутка — вылитый отец. Хоть и атаманка, но умница, с характером. Здоровенькая. Я люблю своего мужа. Горжусь им и втайне иногда любуюсь. А потом, я даже не вижу, где кончается он и начинаюсь я. И наоборот — не вижу грани, где кончаюсь я и начинается он. Только теперь до конца понимаю, почему в народе, когда хотят сказать об одном из супругов, то говорят: «Вторая половина». Вот именно — половина. А единое целое — это когда оба вместе. Муж и жена.

— За что ты любишь Дмитрия?

— Вот уж этого, хоть убей, не знаю. Раньше, когда мы познакомились, он мне просто нравился. Тогда я могла бы ответить — почему он мне понравился. Он мне показался интересным, умным, внимательным и каким-то по-особенному добрым и непосредственным. А теперь… Теперь ко всему этому прибавилось что-то такое значительное, что не выразить словами. Он — моя судьба. Он — это я и Машутка…

Подложив руки под голову, Ольга лежала на спине. Лицо ее было строгим, глаза полузакрыты. Голос звучал спокойно и твердо, словно все, что она говорила Лиле, было уже давно продумано.

— Олечка, раньше мне почему-то казалось, что тебе некогда как следует подумать о жизни. У тебя столько забот и хлопот. Муж и Машутка у тебя заслонили все. А вот сейчас ты сказала такое, над чем я никогда не думала. Есть в тебе что-то от княгини Волконской. Раньше я почему-то считала, что крест добровольного изгнания, который она сама взвалила на плечи, отправляясь за мужем на каторгу, — это величайший подвиг. А теперь… — Лиля умолкла.

— Подвиг дворянки, подвиг аристократки. Но не жены. Как жена, Мария Волконская самая рядовая. Такая, как я, как ты, какой должна быть каждая порядочная женщина.

Последняя фраза больно кольнула Лилю. Она вспомнила Струмилина. Вспомнила разговор с дедом, когда он сравнил ее уход от больного Струмилина с предательством человека, бросившего слепого посреди шумной улицы. И ей стало душно. Она расстегнула ворот кофточки.