реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Ладыгин – Сегун I (страница 17)

18

Но даже у таких людей… бывают тени. Бывают дела, которые нельзя вписать в летопись добродетелей. Дела, пачкающие руки, но необходимые для сохранения хрупкого мира. Для защиты слабых от ещё большей жестокости. Для будущего, которое иначе не наступит…

И я делал эти дела без вопросов и без сомнений. Я был мечом брата в тени — тёмным клинком, который решает проблемы, о которых потом не упоминают…

Моя слава росла. Но это была странная слава. Меня уважали, но держались на расстоянии, потому что боялись. Когда я проходил мимо, люди часто шёпотом называли меня «Футацу-но Хана» — «Двойной Цветок». Это прозвище я получил за то, что в бою я расцветал двумя стальными лепестками, и где проходил этот цветок — там оставалась только алая кровь.

Нобуро глубоко вздохнул и протянул руки над костром, желая согреть скрюченные пальцы.

— Сегодня утром… на нашей площадке… когда мы скрестили боккэны… Я видел, как ты движешься. И я понял одну вещь, которая одновременно обрадовала и… огорчила мое сердце. Ты превзойдёшь меня, Кин. Того молодого, надменного, смертоносного самурая с двумя мечами. По силе, по скорости, по ярости. И, возможно, по мастерству. Уж я-то знаю…

Он помолчал, глядя прямо на меня. Его глаза в свете пламени были двумя чёрными озёрами, в которых тонуло отражение огня.

— Но всё это, — продолжил он тише. — лишь техника и умение — обычная внешняя шелуха… А вот самое важное, самое страшное и самое прекрасное… случилось со мной потом. И оно не имело ничего общего с мечами.

Однажды мой брат… вернулся из поездки в Киото и привёз с собой новую наложницу. Нобуро сказал слово «наложница» без презрения, но и без нежности. А потом произнёс имя, и голос его изменился — стал мягче и бережнее, будто он боялся разбудить эхо, которое могло это имя исказить.

— Ее звали Саюри. Маленькая лилия… И как лилия, принесённая из тихого пруда в шумный замок, она хранила в себе тишину иных вод и иного света.

Она не была красавицей в том громком смысле, каким бывает клинок или вспышка молнии. Её красота была иного рода — тихой работой рассвета. Её кожа отливала тёплой медью, словно она всё детство впитывала последние лучи уходящего дня…Ее большие глаза светились темным мёдом, хотя… Нет. Не так, Кин…

Под ее веками всегда прятался золотистый сумрак, что часто возникает осенью под кронами старых кленов — вот, что было запечатано в её взгляде… Когда на её лицо падал свет фонаря или лунный серп, в тех глазах пробегали искры, — словно далёкие звёзды тонули в тёмной воде.

А когда её взгляд падал на меня… это было похоже на то, как если бы кто-то в тёмной комнате зажёг одну-единственную свечу — резкий, ясный и милосердный свет. Она всегда видела во мне Человека. Не герб, а руку, что этот герб носила. Не убийцу, а раны, которые этот убийца нанёс самому себе. Она смотрела сквозь лакированную скорлупу долга, сквозь тяжёлые доспехи ожиданий и колючий терновник гордыни — и находила там того, кто прятался внутри. Испуганного. Усталого. Настоящего…

Её руки, не боявшиеся работы, знали не только тяжесть ведра или грубость холста. Они, казалось, знали вес тишины и умели прикасаться к ней. И в её присутствии мир, обычно кричащий сталью и приказами, на мгновение умолкал, прислушиваясь к тихому пению маленькой лилии, принесённой из далёкого тихого пруда…

Нобуро взял свою чашку и согрел ладони. Он моргнул, и одна слеза упала в темную муть чая…

— Я влюбился, парень…

Глупо. Безнадёжно. Вопреки всему: долгу, чести, разуму, самой нити мироздания, в которую мы были вплетены. Я, самурай, второй сын главы клана. Она, наложница моего господина, почти что собственность. Это был путь в пропасть…

Но со временем она ответила мне взаимностью… И мы стали падать вместе…

Мы понимали безумие происходящего. Мы не были наивными детьми. Мы знали цену, которую придётся заплатить, если нас обнаружат. Но сердце… сердце — плохой слуга разума. Оно хочет того, чего хочет. И его не остановить доводами о долге или опасности.

Нобуро говорил медленно, будто был ранен и находился на последнем издыхании… Но картины вставали перед глазами — нарисованные его тихим голосом.

— Мы устраивали тайные свидания.

Краденые, драгоценные мгновения. В заброшенном чайном домике у задней стены сада, куда редко заходили. В лесу во время официальных выездов на соколиную охоту — я отставал от свиты под предлогом поиска сокола, а она якобы собирала травы. В библиотеке поздно ночью, когда весь замок спал, и только свет одной свечи выхватывал из тьмы её лицо, её улыбку, её драгоценные глаза…

Каждая встреча была смесью райского блаженства и адской пытки. Блаженства — от её близости, от её смеха, от простого прикосновения руки. Пытки — потому что после неё снова наступала реальность. Снова приходили долг, приказы, необходимость надевать маску верного вассала. И самые страшные — те самые «тёмные поручения».

Каждый раз, когда я возвращался с тайного свидания, со мной оставался ее аромат: ромашка, сорванная на рассвете, полюбившая призрака ванили из дальних стран… Добавь к этому запах чистого листа бумаги перед тем, как на нем напишет первую строку великий поэт… Вот как она пахла, парень… Неописуемо… Ярко… Нежно…

Возвращаясь после встречи, я был закутан в это невидимое облако. Оно обволакивало меня, как вторая, невидимая накидка, защищая от сквозняков реальности. Я еще чувствовал на губах привкус ее смеха, легкий, как лепестки сакуры, а в ушах — тишину, что жила между нами, тишину, полную смысла, а мне уже докладывали: нужно устранить перебежчика, доставляющего сведения конкурирующему клану. Или «убедить» упрямого старосту деревни увеличить налог. Или просто… убить.

И я шёл. И делал. А потом смотрел на свои руки и не мог отмыть с них ощущение её кожи и запах крови. Я чувствовал, как разрываюсь надвое. Между человеком, который хочет любви и света, и инструментом, созданным для тьмы и смерти.

Его голос дрогнул. Он взял себя в руки, продолжил ровнее, но напряжение по-прежнему висело в воздухе, как туман.

— В какой-то момент… чаша переполнилась. Мы только что виделись. Она плакала. Шептала, что её могут подарить одному из союзников брата — старому, жестокому даймё с севера. Брат не был злым. Это была просто политика и выгодный обмен.

И я… я просто не выдержал.

Мы бежали той же ночью. Взяли минимум: немного еды, тёплую одежду, её кимоно, мои мечи (куда же без них), горсть монет. Оставили всё: её положение, мою репутацию, безопасность, будущее. Просто взяли друг друга и побежали в ночь.

И мы были счастливыми беглецами…

Две недели мы шли, не зная точно куда. Просто вглубь. В сторону самых диких, неприступных хребтов. Мы нашли заброшенную лесную хижину, построенную, наверное, каким-то охотником. Она протекала, но крыша в основном держалась.

Она смеялась, когда я с проклятиями пытался разжечь сырые дрова. Она пела тихие, грустные песенки своей родной провинции, пока я ставил силки на зайцев или ловил рыбу в ледяном ручье. Мы строили планы. Глупые, прекрасные и невозможные планы… Может, дойти до моря. Найти рыбацкую деревушку. Я буду помогать всем по хозяйству, она будет ткать. Мы будем просто жить и никто не будет знать, кто мы такие… Нас будут звать просто — муж и жена…

В этот раз Нобуро замолчал надолго… Его глаза были прикованы к углям костра, но видели, я был уверен, совсем другое. Другой огонь в другом очаге. Другое лицо…

— Она забеременела, — прошептал он. Слово «забеременела» он произнёс с такой нежностью и таким ужасом одновременно, что у меня по спине пробежали мурашки. — Мы узнали не сразу. Но потом её тошнило по утрам. Потом округлился живот. Мы были… на седьмом небе. Вне себя от счастья, которое казалось чудом после всего, через что мы прошли.

Я вырезал из старого орешника маленькую колыбельку. Неумело, коряво, но с любовью. Мечтал вслух: если мальчик — научу его держать меч (но только для защиты, клялся я ей). Если девочка — научу её читать и писать (она сама научила меня нескольким иероглифам). А может, просто будем вместе любоваться, как каждую весну цветёт дикая вишня на нашем склоне…

Но судьба… Судьба — жестокая ткачиха. Она плетёт свои узоры из самых прочных нитей, и часто в них оказываются узлы, которые никогда не развязываются, а только затягиваются туже.

Роды начались рано. Словно счастье испугалось своей дерзости и решило сбежать. Что-то пошло не так. Схватки были слабыми, но мучительными. Воды отошли, а ребёнок… не шёл.

Я был рядом. Я держал её руку. Говорил глупости, пытался шутить, умолял богов, духов, кого угодно. Я видел, как боль искажала её милое лицо. Видел, как страх сменялся апатией, а апатия — странным, прощальным спокойствием.

Я видел, как свет в её глазах — тот самый свет, который был для меня дороже всех звёзд на небе — начал меркнуть, тускнеть и угасать.

Мальчик появился на свет и уместился у меня на двух ладонях. Совершенный… И совершенно безмолвный. Синеватый, как вечернее небо перед грозой. Он не сделал первого вдоха. А просто… остался обещанием. Обещанием счастья, запечатанного в крошечном хрупком тельце…

А потом… Саюри взглянула на меня в последний раз. В её мокром взгляде плескалось извинение… Глубокое и бездонное, как озеро в горах… Извинение за сломанное чудо. За оставленную пустоту.