Иван Кудинов – Переворот (страница 9)
— А так: многие уже поприбегали да и живут себе, в ус не дуют. Какая тут у нас революция — одни разговоры… Живем и живем.
— Поглядим, как вы тут живете, — сказал Степан. — В Бийск-то, поди, на базар ездил, излишки возил?
— Возил. А што? — глянул с вызовом. — Коноплю вот на шпагат поменял. Вот тебе и революция… — презрительно усмехнулся. — Раньше шпагат был, хошь волами тяни — не порвется. А нынче такого понакрутили — не шпагат, а слезы. Захошь удавиться, дак и то не выдержит… Н-но, уснул! — понужнул коня, искоса глянув на Степана. Вдруг начал стаскивать с себя тулуп. — На-ка, паря, погрейся, а то ж ехать еще далеко. Бери, бери. Сам-то чей будешь? Безменовских я многих знаю.
— Огородников. Петра Огородникова сын.
— Знаю, знаю Петра… А я, стало быть, Корней Лубянкин. Коли будешь в Шубинке, заходи: третий дом с краю… Милости прошу.
Так, в разговорах, и пролетело время — и ближе к полудню, в ростепельный час, когда солнышко поднялось высоко и пригрело, поравнялись с развилкой. Отсюда рукой подать и до Безменова — полчаса ходу. Степан соскочил с саней:
— Будь здоров!
— Прощевай, стало быть. А то, ежели што, — подмигнул Корней Лубянкин, — надумаешь жениться, дуй прямо в Шубинку. Лучших невест, как у нас, нигде не сыщешь. Истинно говорю. У меня вон у самого дочка…
— Красивая?
— Баская. Кровь с молоком!..
— Ну, тогда жди сватов, — пообещал Степан.
— Давай! — мотнул вожжами над головой Лубянкин. — Даст бог — породнимся.
Степан постоял у развилки, провожая глазами подводу, осмотрелся вокруг — неужто он дома? Темнел неподалеку березняк, безлюдно и безмолвно выглядели заснеженные поля… Степан узнавал и не узнавал эти места. И снова подумал: «Неужто я дома?» Вздохнул глубоко, ступил на свороток — и пошел к деревне, все прибавляя да прибавляя шагу. Скоро ему жарко стало. Степан расстегнул бушлат. Синевой отливали уже осевшие заметно снега, схваченные поверху ломкой ноздреватой корочкой. Однако дорога, утрамбованная и накатанная до маслянистого блеска, бугристо выпирала и держалась еще прочно, не поддаваясь обманчивым первым оттепелям… Обогнув березняк, дорога круто забрала вправо, и Степан узнал, вспомнил этот поворот, потом нырнула в ложок — и ложок этот был тоже знаком… Дорога поднялась на крутяк, выпрямилась и пошла гривой. И тут Степан увидел недалеко от дороги, в стороне, упряжку и удивленно приостановился, не успев еще понять, что его так поразило. Заметил человека, который копошился подле саней, укладывая воз, но работал вяло, как показалось, с ленцой; и пегая лошадь нехотя, тоже с ленцой, жевала брошенное под ноги сено… Степану почудился густой пряный запах этого сена. Лошадь обеспокоенно подняла голову и внимательно посмотрела в его сторону. И Степан вдруг понял, что его так поразило в первый миг, понял и заволновался, узнав пегого мерина. Пеган, Пегашка! — екнуло сердце. В это время из-за остожья вывернулась и широкими пружинистыми скачками, с громким лаем кинулась к дороге большая черная собака. Степан и собаку узнал:
— Черныш… Черныш! — Радостно окликнул. Собака остановилась шагах в десяти и, поперхнувшись, умолкла. Но как только Степан шагнул к ней, шерсть на загривке у нее вздыбилась, и собака злобно зарычала, показав желтые клыки и слегка припав на передние лапы, готовая к прыжку…
— Черныш! — крикнул человек от подводы. Голос у него ломко-грубоватый и незнакомый. — Назад, Черныш!
Собака повиновалась и, обежав Степана стороной, нехотя удалилась. А Степан все внимание теперь сосредоточил на человеке у подводы: «Кто же это?» Сбивали с толку Пеган и Черныш — откуда и почему они здесь? Степан подошел ближе. Парень в распахнутом полушубке, шапка набекрень, воткнул вилы в сено и, опираясь на них, встревожен но и растерянно смотрел на Степана. Что-то давнее, полузабытое мелькнуло в его взгляде. А может, и не было ничего, почудилось, поблазнилось Степану? И чувствуя терпкий запах лежалого, пересохшего сена и как бы желая ослабить, снять напряжение, он медленно, с мягкой усмешкой заговорил:
— А я гляжу и глазам не верю: Пегаш! Вот это встреча! А тут и Черныш налетел, страху нагнал на бывшего хозяина… — И вдруг прямо, без обиняков спросил: — А ты-то чей будешь? Никак не припомню.
И тогда с, парнем что-то случилось — губы его дрогнули, покривились, вилы выпали из рук, и он, всхлипнув совсем по-ребячьи, резко выпрямился, шагнул к Степану и опалил его горячим отчаянным шепотом:
— Братка! Да, братка же… почему не узнаешь?
Домой Степан явился вместе с братом. Мать смотрела на них с крыльца, смотрела во все глаза — то ли узнавала, то ли поверить не могла… Потом ойкнула, прижав руку к груди, и кинулась было навстречу, да ноги отказали, подкосились — и упала бы, не подоспей Степан. Подхватил он ее, удержал, а мать слова сказать не может, лицо мокрое от слез. Прижалась к нему, всхлипывая, заговорила, наконец:
— Степушка… сынок! А я как знала, чуяло мое сердце. Вчера вижу: будто Черныш кинулся на меня и ну кусать… Реву я белугой, а кровь так и хлещет… Ну, говорю, утром отцу, быть кому-то кровному, родне близкой. А куда ж еще ближе! Сон в руку. Степушка, сыночек… — оглаживала его рукой, касаясь пальцами жесткого, словно задубевшего бушлата. Испугалась вдруг. — Ой, да как же ты сыночка, в этакой хворобной одежке? Промерз, поди? А я держу тебя на холоду, безголовая… Пойдем в хату. Пашка! — отыскала взглядом младшего сына. — Чего стоишь? Шумни отца, у Барышевых он с мужиками… Говорила, не ходи, дак разве его отговоришь. Надумали правду искать — у кого? Ох, беда, беда… Совсем одурел от богатства своего, гоголем ходит по деревне Барышев-то. А чего ему не ходить? Другие-то вон головы на войне поскладали, а он мошну набивал… Вот и бесится с жиру, — гневно говорила мать, ступая но скрипучим промерзлым половицам сеней. Остановилась, не все еще высказав. — Теперь, вишь ли, маслоделку решил к рукам прибрать. Вот и пошли мужики упредить его, чтоб не самоуправничал… Да ну его к лешакам! — спохватилась. — Нашла об чем говорить… Не бери в голову. Ну, вот-ка и дома! — распахнула дверь, вошла первой, остановилась, пристально глядя на сына: как он? Отвык, должно, столько лет не был…
Степан шагнул вперед, чуть не задев головой полати, и встал рядом с матерью, заглядывая ей в лицо; омытое слезами, оно светилось как бы из глубины каждой морщинкой, и он заметил, что морщинок поприбавилось у матери, седые пряди торчат из-под платка. Мать перехватила его взгляд, спросила печально-застенчиво:
— Постарела я, сыночка? Сама знаю, что постарела. Годы никого не красят.
— Ну что ты, что ты, мама! — возразил Степан, обнимая ее за плечи. — Ты ж еще совсем, совсем не старая. Красивше тебя и нет никого. Слышишь?
— Слышу, сынок, слышу… — радовалась мать, готовая от радости снова разреветься, да краем глаза увидела прошедших мимо окна Пашку с отцом, подобралась вся и мягко высвободилась, взволнованно проговорив:
— Отец идет.
И оба замерли в ожидании, прислушиваясь к негромким, приглушенным голосам во дворе; наконец, брякнула щеколда, скрипнула сеночная дверь, промерзло взвизгнули половицы и отец, покашливая и покрякивая, долго возился там, отыскивая, должно быть, голик, потом старательно колотил и шоркал голиком, обметая пимы… тянулось это бесконечно. И Степан догадался: отец умышленно медлит, собирается, наверное, с духом. А матери уж и духу не хватало, терпенье кончилось.
— Да ты чего там копаешься? — крикнула она высоким напряженным голосом. — Заблудился, дверь не можешь найти?
И тогда дверь отворилась, и отец не спеша переступил порог, сердито буркнув:
— Голик никогда на месте не лежит…
Но слова эти как бы и не касались никого, и сказаны были скорее затем, чтобы соединить нечто разъятое и раздвинутое временем, хоть какой-то мостик перекинуть от одного берега к другому… И словно по шаткому мосточку шагнул к сыну. Степану почудилось, что время и впрямь сдвинулось — и прошлое, соединившись с настоящим, шагнуло навстречу и обняло его крепкими отцовскими руками…
Позже он еще не раз ловил себя на этом — прошлое как бы возвращалось и входило в него. И это чувство усиливалось еще тем, что само Безменово, как он успел заметить, осталось как бы в прошлом: те же дома и та же кривая длинная улица, выходившая одним концом к высокому катунскому берегу, та же церквушка на бугре, видная со всех сторон, и та же сборня, крытая по-амбарному изба, в которой безменовское «обчество» собиралось время от времени и решало неотложные свои дела, даже пустырь за сборной избой оставался неизменным, как пять и десять лет назад… Бугрились вокруг многоступенчатые суметы, длинно тянувшиеся вдоль деревни. Один из них лежал за баней Огородниковых.
Под вечер, когда баню истопили да выстояли хорошенько, чтобы угарного духу не осталось, отправились мужики в первый жар — и намылся, напарился Степан за все годы, дал волюшку душе и телу. Отец плеснул на каменку один за другим два ковша кипятку — нар с шипением рванулся к потолку, растекаясь по всей бане густым обжигающим жаром. Степан только постанывал да охал, охаживая себя веником, а когда становилось уже совсем невмоготу и веник жег нестерпимо, окунал его в холодную воду… Пашка скатился вниз, распластавшись на мокром щелястом полу, и похохатывал: