Иван Кудинов – Окраина (страница 36)
Вот все, что я сделал преступного, 20 человек кадет, бывших на вечере, пришли в страшный экстаз, публика заливалась аплодисментами, до 30 человек поляков демонстрировали как истые сибиряки. Но не успел замолкнуть гул от «виватов» молодежи, как зашипели разные гады…»
Едва Ядринцев сошел с кафедры, как его окружила толпа — одни благодарили, пожимали руку, другие готовы были разорвать, растоптать, смешать с грязью.
— Виват, Ядринцев! Да здравствует сибирский университет!.. — кричали кадеты, среди которых Ядринцев увидел и Гаврилку Усова, кивнул ему дружески. Подошел Кузнецов, смерил Ядринцева с ног до головы презрительным, испепеляющим взглядом, громко, чтобы все слышали, сказал:
— Ишь, чего захотел: превратить собрание в клуб!.. А может, в конюшню, дабы всякое быдло имело доступ? На-ко, выкуси! — прямо-таки задохнулся от злобы. — Чтоб ноги твоей больше не было в моем доме! Боже упаси от такого учителя…
Но больше всех изощрялся Лободовский, преподаватель русского языка и словесности кадетского корпуса, поносивший Ядринцева как только мог на всех перекрестках: «Мальчишка, свистун, недоучка… — исходил он желчью. — Топтал только тротуары в Петербурге, а пользы никакой не извлек… Да он и права-то никакого не имеет, мещанский сын, бывать в благородном собрании. Кабачник».
Кончилось тем, что кадеты выпускного курса подали письменный протест, потребовав от Лободовского публичного отказа от своих слов. Лободовский негодовал:
— Как? Вы… вы, мои ученики, требуете от меня сатисфакции? Извольте, господа… извольте, если вам дороже какой-то недоучка…
— Нам, Василий Петрович, истина дорога. И мы, если хотите, Ядринцева считаем больше своим учителем, нежели иных преподавателей корпуса…
— Ах, так!.. Ну что ж, благодарю за откровенность. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло… — Оскорбленно вскинул голову Лободовский и хотел было уйти, но кадеты заступили ему дорогу. Лободовский побледнел.
— Что вы еще хотите от меня?
— Одного, Василий Петрович. Чтобы впредь нигде и ни перед кем не клеветали на Ядринцева. Дайте слово.
— Хорошо. Извольте… даю вам слово. Что еще?
— Нам стыдно, господин Лободовский, что вы когда-то учились вместе с Чернышевским, были как будто даже его товарищем…
— Был. Да, был и не скрываю этого, — с вызовом ответил Лободовский. — Что вы хотите этим сказать?
— Ничего. Просто удивительно. Думаем, что Чернышевский не одобрил бы вашего поведения…
— Ах, вон что! — усмехнулся Лободовский. — Ну, ничего, ничего, господа, посмотрим, как вы будете объяснять свое поведение, когда приспеет время…
Оставаться и дальше в Омске не было смысла, и Ядринцев, окончательно уладив все свои дела, стал готовиться к отъезду.
«Добрый друг, — написал он Потанину, — я еду к вам дня через три. Я покончил с Омском самой неожиданной развязкой, развязкой Прудона с Францией. Явления в жизни народов часто бывают тождественны. Кто мог предполагать, что в Омске разыграется экономический вопрос о капиталистах, и кто мог подумать, что я разыграю роль Прудона? Микрокосмос!
Я в комическом смысле сравниваю борьбу свою с прудоновской. Но я, я разве не вел войны против людоедов? Разве не людоеды тюменские купцы, пожирающие с аппетитом носы своих приказчиков? Разве не экономический вопрос — «поддерживать или ругать буржуазию?» — руководит Монголом в нападках за нее на меня?
Продолжайте же, низкие мальтузианцы омской взбаламученной лужи, черните меня, я еще буду иметь с вами счеты, употребляйте, г. Лободовский, или, скорее всего, господа лободовские, против меня самые непозволительные средства, я не отступлю ни на шаг! Как мое положение ни опасно теперь (а оно опасно), клянусь перед Вами в этом, мой друг, всеми лучшими моими мечтами о Сибири!..»
Морозным декабрьским утром Ядринцев выехал из Омска — впереди был путь почти в девятьсот верст. И пока этот путь преодолели, морозы успели ослабнуть; загулял ветер, погнав снежную роздымь, взметнулся и опал, словно птица, подбитая на лету; снова подморозило. Леса вокруг, уже притомские, стояли в сверкающей опуши, в тяжелом окладе искристо-синего куржака, тихие, отягченные… Потом опять потеплело. Небо заволокло, и повалил густой бесшумный снег. Дорога стала убродной. И ехать последние верст двадцать пришлось полдня… Но вот — и город. Открылся он как-то сразу, весь будто на ладони, и сердце радостно екнуло и зачастило.
Первые дни прошли, как во сне, беспорядочно и незаметно. Гостевание у сестры, встречи с друзьями. Не было только Кати: за два дня до его приезда укатила она к деду, Петру Селиванычу, в Чисторечье. Вернется теперь не скоро, после рождества. Ядринцев не мог скрыть огорчения, и Глеб, все видя и понимая, сочувствующе поглядывал на друга:
— А что, Николас, может, и мы закатим к святкам в Чисторечье? Эх и попразднуем! Вывернем шубы, измажемся сажей и будем ходить по деревне, девок пугать… А уж Катя будет рада! Да не гляди на меня так — правду говорю.
Вечером того же дня Ядринцев объявил Потанину:
— Хочу съездить в корчугановскую деревню, поглядеть на нее свежим глазом.
— Что ж, дело полезное, — одобрил Потанин. — Деревню-то, по правде сказать, мы еще плохо знаем. А это все равно, что видеть верхушку дерева, а корней не замечать… Поезжай, поезжай.
7
Чисторечье за пять лет мало чем изменилось — та же длинная кривая улица вдоль речки, по-над бором, те же дома-пятистенники рубленые, за глухими заплотами, и крытые на два ската, по-амбарному, избенки, а то и вовсе развалюхи, одно названье, что жилье, от бани курной не отличишь, как вон хибарка Фили Кривого… И сам хозяин, легок на помине, вот он стоит, зорко поглядывая единственным глазом, не угадав, должно быть, что это за господа восседают в легкой кошевочке… Когда поравнялись, Глеб откинул воротник тулупа и рукой помахал:
— Здравствуй, дядь Филя! Как живешь?
Филя стоял, опираясь на черенок деревянной лопаты, посмеивался:
— Дак, сказать по чести, лучше всех, кто хуже нас… Это ты, Глебушка? Давненько не наведывался к нам. Заходи в гости, милости просим.
— Спасибо, дядь Филя, зайду. Как тетка Матрена?
— Бог миловал, ничего.
Он еще постоял, глядя вслед, потом, словно спохватившись, принялся откидывать снег от ворот, расчищая дорожку. Кони простучали подковами по бревнам мостка и легко вынесли кошевку в гору, которую тут, в Чисторечье, называли «богатым порядком» — дома здесь большие, на городской манер, особняки Епифана-конокрада, известного теперь чуть не на всю Сибирь коннозаводчика, да попа Илариона; но и они, эти особняки, заметно уступали рядом с белокаменным домом Петра Селиваныча… Ядринцев увидел этот дом и не узнал.
— Ого! Откуда такой дворец? Раньше как будто не было.
— Раньше не было, а теперь вот стоит, — ответил Глеб, — не поскупился дед, отгрохал не хуже, чем у миллионщиков Асташевых.
— Но зачем? У него же старый дом был еще крепкий.
— Был крепкий, а дед захотел еще крепче.
Повозка вкатила во двор, лихо развернувшись у самого крыльца. Приехали! И в тот же миг Ядринцев увидел сбегавшую по ступенькам Катю, шубка нараспашку, едва на плечах держится, щеки маковым цветом взялись, радостно светятся глаза:
— Гости приехали… — вдруг осеклась, остановилась, точно споткнувшись, ладони к щекам прижала, смотрит изумленно. Ядринцев шагнул ей навстречу да и тоже растерялся, не знал, что делать, как себя вести.
— Здравствуй, Катя. Нежданный гость…
— Почему нежданный? — сказала тихо, не отнимая ладоней от лица. — Мы вас ждали.
Появился Петр Селиваныч. И Ядринцев, увидев его, был немало удивлен — так тот переменился за пять лет, огруз; налитое густой багровостью лицо точно перекалилось и приобрело черно-коричневый, землистый оттенок… Петр Селиваныч остановился, опираясь на толстую инкрустированную трость, седые волосы из-под бобровой шапки торчали струпьями. Сдал, сильно сдал Корчуганов, плечи обвисли, ноги, видать, плохо держат, на трость опирается, но глаза, как и прежде, остры, живы… Обнимая внука, всплакнул. Но тут же и отер глаза, сухо и горячо блеснувшие. Внимательно, с интересом посмотрел на Ядринцева. Глеб подсказал:
— Это Николай. Помнишь, приезжали как-то на масленку? Николай Ядринцев.
— Помню, помню, — сказал, протягивая руку. — Думаешь, постарел дед, память отшибло?.. — И к Ядринцеву: — А вы ж как будто на учебу уезжали? — спросил, как бы тем самым доказывая, что память у него и впрямь «не отшибло». — Или на вакации явились?
— Нет, совсем, — ответил Ядринцев.
— Ну что ж, нужное дело и у нас в Сибири найдется, — одобрил. И пригласил гостей в дом, где, как и прежде, встретила их с распростертыми объятиями тетка Анисья. Вскоре пришел Иван Агапыч, плечистый, с густыми, слегка вьющимися волосами, схожий с Петром Селиванычем обликом, походкой, даже голосом… Держался Иван Агапыч уверенно, чувствуя, должно быть, себя не работником, а хозяином. За ужином говорил:
— Видали, сколько нынче снегу навалило? Много снега — богато хлеба. Нынче, Петр Селиваныч, придется новый амбар строить.
— Надо, значит, надо, — отвечал строго Петр Селиваныч. — Это твоя забота. А хлеб… что ж, сбыт ему найдем. Будем снабжать не только Сибирь, но и за каменный Урал повезем, в Европу… Ну-с, молодые люди, — сказал весело, поднимая рюмку, — помянем добром ушедший год, выпьем за новый, чтобы и он благоприятствовал нашему делу. — И спустя минуту важно продолжал: — Хлебушек — всему голова. Без него никуда. Давайте так, — рассуждал Петр Селиваныч. — Кладите на весы золото, а я зерно, хлеб, стало быть. Вот и поглядим, чья перетянет.