реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Кудинов – Окраина (страница 23)

18

— Вы против ареста?

— Нет. Но поймите правильно: я только хотел сказать, что не следует Щапова арестовывать здесь, в Казани, это может повлечь за собой нежелательные последствия… Слишком велик авторитет у Щапова среди студентов.

Бибиков задумался. Настаивать не было смысла, ибо любое осложнение могло обернуться против самого генерала.

— Хорошо, — сказал Бибиков. — Будем искать другой выход.

И выход был найден: под негласным надзором Щапова решено было сопроводить пароходом до Нижнего, там и арестовать.

Вяземский пригласил Щапова к себе вечером, в пятницу, повел разговор издалека, поинтересовался настроением. Щапов усмехнулся:

— Мое настроение вам известно.

— Мне докладывали, что вы хотели съездить в Москву и Петербург для ознакомления там с методами лучших профессоров? Не раздумали?

— Нет. Но…

— Вот и поезжайте, — не дал ему договорить Вяземский.

Щапов снова усмехнулся:

— Понимаю. Когда прикажете выехать?

— Ну что вы, Афанасий Прокофьевич, я вам не приказываю, а дружески советую. Так лучше будет для вас…

— Хорошо, — согласился Щапов. — Когда вы мне советуете выехать?

Вяземский, помедлив, сказал:

— Да завтра же, Афанасий Прокофьевич, и выезжайте. Зачем откладывать? Прогонные получите. Билет на пароход закажут.

— Благодарю, вы очень добры ко мне.

— Надеюсь, все обойдется, и случай этот будет расценен не более, как безобидное недоразумение.

— Вы считаете этот случай недоразумением? — спросил Щапов.

Вяземский протянул руку:

— Не держите на меня зла, Афанасий Прокофьевич, и примите самые лучшие мои уверения…

Двадцать девятого апреля Щапов пароходом отправился в Нижний. Стояли теплые дни пасхальной недели. Утром профессорская «келья» в академическом флигеле была битком набита. Пришедшие проводить его студенты теснились и в коридоре, и на крыльце, и подле флигеля на лужку, уже покрытом ранней весенней зеленью. Прощание было грустным, точно всем было ясно, что вернуться в Казань Щапову уже не доведется.

Студенты проводили его до Подлужной слободы, а там уселись в загодя приготовленные лодки — и необычная эскадра двинулась по разливу Казанки, к пристани, где уже начиналась посадка на пароход. Кто-то из сидевших рядом, кажется Яхонтов, затянул песню, его поддержали, подхватили на других лодках, и песня понеслась от Подлужной слободы на пристань, а оттуда еще дальше, за Волгу. Щапов вместе со всеми пел:

Вот по Волге-реке, к Нижню-городу, Снаряжен стружок, как стрела летит. А на том стружке, на снаряженном, Удалых гребцов двадцать два сидит…

Все остальное было, как во сне. Объятия. Пожелания. Слезы. Грохот убираемого трапа. Гудок парохода. И чей-то срывающийся высокий голос:

— Прощайте, Афанасий Прокофьевич! Мы вас никогда не забудем.

Пароход развернулся, и Казань осталась позади.

Щапов спустился в каюту. Там уже сидел пассажир. Он приветливо, широко улыбнулся, гостеприимно повел рукой:

— Прошу! А я гадаю: кто у меня в соседях окажется? Не люблю, знаете, брюзгливых стариков, — доверительно признался. — В Нижний?

— Да.

— Вот и славно! Значит, попутчики… — Поднялся и подал руку. — Корягин, Михаил Петрович.

— Афанасий Прокофьевич, — не очень охотно представился Щапов. Не любил он всяких шапочных, случайных знакомств.

— Очень рад, — сказал Корягин. — Знаете, а я вас где-то уже видел, встречал. Не припомню только…

Щапов пожал плечами, буркнув:

— Возможно. Мир тесен.

И мельком глянул на излишне разговорчивого, напористого соседа; был тот розовощек, широколоб, с ясными серыми глазами и рыжеватыми бакенбардами, которые придавали его лицу этакую смешливую простоватость. Он так и сыпал словами:

— А то, знаете, в прошлом году довелось мне плыть с одним господином, не бог весть какая длинная дорога, а замучил он меня рассказами о своих болячках. Что да отчего бывает, какими травами-снадобьями исцелять ту или иную хворь… — Он захохотал, слегка запрокидывая лобастую голову, бакенбарды весело тряслись. — Приехали в Нижний, а я чувствую: заболел! И мысль одна: какими же травами мне исцеляться? Вот ведь тоже наука.

— Ну, относительно трав я вам плохой советчик.

— Да, я вижу… — сквозь смех проговорил Корягин. — Слава богу, и я пока обхожусь, не жалуюсь на здоровье. А хороша нынче Волга, — вдруг повернул разговор. — Берегов не видно, вон как разлилась, матушка!..

— Хороша, — согласился Щапов, глядя в иллюминатор, за которым близко плескалась и взблескивала вода. Тонко позванивала на столике пустая чашка. Пароход слегка покачивало.

— Знаете, а в другой раз довелось мне ехать… — продолжал говорить Корягин, но Щапов слушал его вполуха, и голос постепенно отдалялся, потом и вовсе исчез — и не волжская вода уже плескалась перед глазами, а весенний разлив на Анге, широкое течение Лены среди причудливых, великолепных скал, высокие берега и тайга, тайга во все стороны, вековечные дебри… И бесконечная дорога от Иркутска до Анги, по которой приезжал отец и увозил их с братом из опостылевшей бурсы домой на летние каникулы. Сколько волнений, истинного счастья доставляла встреча с родными после долгих месяцев разлуки! Дорога от Лены поворачивает направо и, кажется, уходит еще выше, взбирается с перевала на перевал — и вот, наконец, открывается вид на Ангу, приземистые сосновые и лиственничные дома стоят бок о бок, такие желанные и родные, что от одного их вида глаза увлажняются и сердце начинает частить… Повозка вкатывает во двор. Весело взлаивают, повизгивают от неудержимой радости собаки — узнали, не забыли своих! Кидается на шею заметно подросшая, чудно изменившаяся сестренка. Спешит навстречу мать, худенькая, скуластая, с еще больше, кажется, почерневшим лицом, обхватывает тебя, прижимает и ласково шепчет, гладя дрожащими пальцами черные твои вихры: «Шоня, Шонюшка мой приехал…» Никто, кроме матери, не называл его так — ни в бурсе, ни позже в Иркутской семинарии, ни здесь, в Казани, когда он учился в духовной академии… Ему нравилось, по душе было это певучее, мягкое материнское: «Шоня». Он и сейчас без волнения не мог об этом думать: оно, это имя, как бы связывало его с тем далеким и родным миром, из которого он вышел и от которого с годами все больше отдалялся, но не хотел и не мог окончательно уйти…

Щапов сидел, полуприкрыв глаза, и видел себя как бы со стороны: вот он семинарист, а вот уже студент… Отец доволен: кто еще из ангинских может похвастаться такой образованностью? Пишет обстоятельные письма, целые послания: по-прежнему он служит пономарем в Ангинском приходе, получает шестнадцать рублей серебром годового жалованья… Какие это, господи, прости, деньги!.. Да и церковные доходы в Анге тоже мизерны — от масленицы до пасхи едва «пятишка» набирается… Правда, с хлебом неплохо, на рождество наславили двадцать пудов ржи да пшеницы, да своего хлеба намолотили осенью тридцать мешков… «Ничего, — заключал обычно отец, — живы будем — не помрем. Хотя, конечно, без денег нынче никуда не сунешься: одежду справить, свечи, мыло, чай, сахар — на все требуется копейка. А табак, водка, бумага…» Отец со скрупулезными подробностями описывал все деревенские новости, прочтешь письмо — как дома побываешь. Иногда осторожно отец намекал, что-де, если он, Афанасий, изъявит желание воротиться домой, любой причт охотно его примет, хоть в деревне, хоть в городе… «Ах, Сибирь, Сибирь, как далека ты сегодня!» — подумал растроганно Щапов. Но уже что-то нарушилось в его цепи воспоминаний, оборвалось. Опять плеснула, совсем близко, за иллюминатором, зеленоватая, по-весеннему мутная вода, волжская. И берега вдали виднелись волжские, пологие, в синем окаеме. И чашечка на столе тихонько позвякивала. И голос Корягина как бы пришел издалека, вернулся, звучал отчетливо:

— Отчего, скажите, Афанасий Прокофьевич, не сидится человеку на месте, все он куда-то стремится, чего-то ищет? Вот и мы с вами…

— Оттого, должно быть, — рассеянно отвечал Щапов, — что он человек и хочет, чтобы с этим считались другие.

— Так ведь утвердить себя можно и сидючи на месте. Мне вот часто приходит в голову: как просто да легко жилось бы людям — избавься они от многих своих пороков! — сказал Корягин. Философ он, как видно, был весьма неглубокий и в рассуждениях своих перескакивал с одного на другое, без всякой последовательности.

— Тут есть хитрости, Михаил Петрович, — улыбнулся Щапов. — Во-первых, всяк по-своему понимает порок и добродетель… А во-вторых — это даже забавно пожить в добродетельном обществе. Только вот пороков-то общество накопило многовато, вряд ли они сами по себе исчезнут… Как полагаете?

Корягин руками развел, достал затем из кармана жилета часы на длинной серебряной цепочке, щелкнул крышкой циферблата и объявил:

— Знаете, Афанасий Прокофьевич, сколько мы с вами плывем? Без малого два часа. Время бежит. Даст бог, завтра к вечеру будем в Нижнем… Вам уже приходилось бывать или впервые едете?

— Впервые.

— Город, скажу вам, преинтереснейший. А ярмарка нижегородская… ну, скажу вам!.. Такую нигде больше не встретите. А что, Афанасий Прокофьевич, — как уже не раз, перескочил с одного на другое, не доведя до конца прежнего разговора, — не сходить ли нам с вами в местный кабак? Времени у нас предостаточно. Между прочим, готовят здесь отменные блюда, особенно из дичи. А настойки померанцевые, бишофы, эх!.. — прищелкнул пальцами. — Неужто не соблазнил?