Иван Евсеенко – До конца жизни (страница 45)
Наконец мужики, должно быть засыпав яму, разошлись по домам. Тогда Никифор вышел на середину двора, повернулся лицом к Венере и зашептал вчерашние потаенные слова, стараясь говорить как можно проникновенней:
На какое-то мгновение Венера как будто погасла, а потом загорелась с небывалой силою, подавая Никифору знак…
Лишь после этого он выбрался на улицу и лег на то самое место, откуда вчера начал узнавать движение воды. Но собраться с силами Никифору никак не удавалось. Представлялась ему жаркая затуманенная пустыня, бесчисленные барханы и дюны. Издали они казались Никифору громадными ворохами проса, неизвестно, кем оставленными под открытым небом. Никифор сердился за эту бесхозяйственность, и подойдя поближе, засовывал в них руку, чтоб узнать, не горит ли, не портится ли зерно? И точно — оно было горячее, жесткое и уже ни к чему не пригодное, потому как от солнца и ветра превратилось в самый настоящий песок. Пытаясь спасти эти вороха, закрыть от солнца, Никифор кидался ломать какие-то колючки, жиденькие кустарники, собирал перекати-поле. Но сил ему не хватало. Он снова возвращался в строй и брел в полузабыты дальше, понимая, что единственное спасение здесь всему живому — вода…
И вскоре он увидел это живое. Заблестела, затуманилась на горизонте речка Сырдарья. А вдоль ее берегов, и правого, и левого, сколько глаза хватает, растет, шумит на нежарком ветру хлопок. Никифор вначале, правда, ошибся, и ему показалось, что никакой это не хлопок, а белые атласные лилии. Покачиваясь на длинных упругих стебельках, они заполонили все вокруг, а река, чтобы дать им жизнь, вышла из берегов и разлилась без конца и края.
Вечером, когда Никифор, вдоволь напившись воды, лежал на берегу речки, затмение это как будто прошло, и уже даже высокие пустынные звезды принимал он за раскрытые хлопковые коробочки. Но потом затмение сменилось другим. Опять исчезли у него перед глазами хлопок, пустыня и река Сырдарья. Увидел он себя в Займище зимним январским днем. Вместе с другими мужиками он едет через замерзшую Сновь на луг за сеном. Подводы останавливаются возле одного из стогов, запорошенных сверху донизу снегом. Мужики оббивают его вилами, потом кто-нибудь лезет наверх, сбрасывает связанные крест-накрест лозовые прутья, которыми во время сенокоса крепили вершину стога, — и вот уже первые навильники сена летят на широкие березовые сани. Наложить и увязать как следует на санях сено дело не так-то простое. Надо, чтобы оно лежало плотно, пласт к пласту, чтоб не съехало при первом же повороте набок. Поэтому мужики не торопятся, кладут каждый навильник с толком и расстановкой: вначале по краям, потом в середину, хорошенько утаптывают, заходят то спереди, то сзади саней, чтоб поглядеть — не получилось ли перекоса.
Наконец первые сани наложены, увязаны «рублем» и оскубаны, так что ни одна травинка по дороге не потеряется. Теперь очередь за вторыми, третьими и так до тех пор, пока весь обоз подвод в двадцать не выстроится на заснеженном морозном лугу. Подобрав вожжи, мужики не спеша взбираются на сани, вначале встают на левую оглоблю, потом на круп коня, а оттуда дальше на чуть жесткое от мороза сено.
Мужик, который едет на первой подводе, оглядывает весь обоз и, убедившись, что можно трогаться, легонько ударяет коня по бокам вожжами. Тот натягивает гужи, упирается коваными копытами в накатанную дорогу и срывает сани с места. Два-три шага, а потом пойдет легче и веселей, заиндевевшие полозья оттают и, кажется, сами заскользят по снегу.
За первой подводой потянутся остальные. Тогда лежи себе на пахучем растревоженном сене, вспоминай, как косил его летом, как складывал копны, как метал стога. А если к тому же у тебя есть еще в кармане немного табаку, а в шапке — аккуратно сложенная газета, то и вовсе хорошо. Сверни себе папироску и даже минуту-вторую подреми, доверившись смирному надежному коню.
А вот уже и твои ворота. Скорее разгружай сани, снимай рукавицы и заходи в жарко натопленную хату, Мать польет тебе на руки холодной ледяной воды и пригласит за стол. А на нем уже дожидаются тебя только что вынутый из печки борщ, квашеная капуста, огурцы, стоит граненая рюмочка водки. Выпьешь ее, поговоришь с матерью, о разных домашних делах, а после затопи печку-лежанку и гуляй себе, отдыхай до завтрашней утренней студеной зари.
Где-то на другом конце села, на хуторе, негромко заиграла гармошка, попробовали спеть девчата. Никифор прислушался к этим веселым, молодым голосам, но потом вдруг вспомнил, зачем он лежит на холодной ночной земле, стал бороться с воспоминаниями, стал следить за яркою и не такою уж далекою звездой Венерою. Кровь, казалось, собралась у него в ногах, а потом потекла по крепким, все больше набухающим жилам, Никифор явственно почувствовал ее движение, но, боясь, что это ему почудилось, сильнее прижался к земле, затих. И вскоре облегченно вздохнул: кровь откликнулась на его зов, горячий ток ее стал все ощутимей и ощутимей. Тогда Никифор перешел на другое место. Там повторилось то же самое. Никифор окончательно успокоился и стал обвинять в душе мужиков, которые сами во всем виноваты, раз не сумели как следует выкопать так верно указанный им колодец.
В последний раз Никифор лег на только что зарытую бульдозером яму. Холодный, мокрый песок ледяным огнем обжег ему лопатки и спину. Никифор лежал тихо и неподвижно и все слушал и слушал, как его кровь, повинуясь незримым токам, прибывает к сердцу.
Никифор уже собирался встать с земли и пойти домой, но вдруг почувствовал, как страшная слабость навалилась на все его тело. Никифор оперся руками о землю, силясь все-таки встать, но вдруг упал назад, а последний раз с удивлением посмотрел на звезды: на Большую и Малую Медведицы, на созвездие Дракона, на Млечный Путь и уже заходящую звезду Венеру…
В доме все давно уже улеглись, и лишь одна Гульчахра сидела во дворе на маленьком, всего в две ступеньки, крылечке. Она делала так всегда. Ей нравилось побыть в одиночестве, когда все уже вокруг спит, отдыхает, подумать о своей жизни, о вчерашнем и о завтрашнем дне.
Сегодня ночь наступила почти в одно мгновение, без вечерних сумерков и даже как будто без захода солнца. Она сразу окутала все темнотою и тревогою, и лишь далеко на горизонте можно было различить песчаные дюны и барханы. Гульчахра долго смотрела на эти родные пески, любовалась ими, и ей казалось, что вот-вот оттуда должен появиться отряд в белых выгоревших буденовках…
Потом вспомнилась Гульчахре Никифорова крытая соломою хата, сад, картофельное поле и старый знаменитый колодец недалеко от их забора. Ей даже почудилось, что она слышит, как плещется в нем вода, как гремят ведра и коромысла и как утром разговаривают возле колодца женщины. Гульчахре очень нравились эти утренние часы, хотя и было немного страшно, что вода у нее на коромыслах расплескается и она принесет домой неполные ведра. Правда, ругать за это ее никто не будет, но Гульчахре самой обидно, да и нельзя, чтобы хоть одна капля такой воды пропала даром.
А еще нравились Гульчахре воскресные дни. Никифор сам приносил воду, бросал в нее любисток, мяту, и Гульчахра мыла в этой пахучей серебряной воде свои длинные черные волосы. Потом они садились всей семьей пить чай из латунного громадного самовара. Никифор наливал Гульчахре в особую туркменскую чашку густого, еще кипящего чая и все боялся, что она обожжется. Но Гульчахра лишь смеялась над этим: Никифор просто забыл, что в пустыне только и можно напиться таким вот чаем.
Сидели они за высоким непривычным для Гульчахры столом до самого вечера. Никифор любил рассказывать о службе в армии и особенно о том, как они познакомились с Гульчахрой. Отец с матерью слушали, улыбались, расспрашивали Никифора и Гульчахру о пустыне, о верблюдах. Потом мать начинала стелить постель. Гульчахра кидалась ей помогать, но мать каждый раз останавливала ее: «Я сама, Глаша, ты отдыхай».
Мать с отцом, натомившись за день, сразу засыпали, а они с Никифором еще долго разговаривали, вспоминали Агу, Никифоровых армейских товарищей. Он гладил ее шелковые, мягкие волосы и все смеялся, что они никак не держатся в его руках…
Уже была совсем поздняя ночь, но Гульчахра в дом не уходила. Она смотрела на высокое, усеянное звездами небо. Они казались ей похожими на маленькие картофельные цветочки: то белые, то нежно-сиреневые, то розовые. И вдруг Гульчахра замерла, удивилась: среди этих звезд не было памятной ее, заветной звезды Венеры. Она вначале этому не поверила и даже вышла на середину двора, но сколько ни смотрела вверх, запрокинув голову, — а Венеры все не было. И никак не могла Гульчахра понять, то ли ее закрыла неожиданно набежавшая туча, то ли она вообще навсегда исчезла из ночного июльского неба…
Сновь-река
«А Иордан-река течет быстро, берега же имеет — по ту сторону крутые, а по эту пологие; вода же очень мутная и сладкая для питья, и нельзя насытиться, когда пьешь воду эту святую, и живот от нее не болит. Во всем похож Иордан на реку Сновь — и по ширине, и по глубине, и извилисто течет и быстро очень, как и Сновь-река. Глубиною же четыре сажени, в середине, как я сам измерил и испробовал, сам, говорю, ибо переправлялся вброд по ту сторону Иордана, долго ходил по берегу его; в ширину же Иордан, как Сновь в устье. И есть по этой стороне Иордана, при заводи той, как бы небольшой лесок, деревья невысокие, на вербу похожие, выше заводи, на берегу Иордана лозняк, но не такой, как наша лоза, а как будто на кизил похожа; есть и тростника много. Прибрежные луга у Иордана, как у Снови-реки. Зверя много, и свиньи дикие без числа, и леопарды, и львы…»