реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Евсеенко – До конца жизни (страница 47)

18

Собираясь в Займище, Захарий Степанович думал, что остановится у кого-нибудь из дальних родственников. Но Серафимин внук, оказывается, уже договорился с Надей, что они с Захарием Степановичем поселятся у его деда: это и близко к речке, и удобно, потому что дед живет один. Противиться этому предложению Захарий Степанович не нашел в себе силы, он молча согласился с Григорием-младшим и, взяв рюкзак, покорно пошел вслед за молодежью.

Старого Полевика Захарий Степанович увидел еще издали. Белый как лунь Григорий сидел на лавочке возле своего дома, тяжело опершись на палку. Захарий Степанович подошел к нему, поздоровался:

— Узнаешь?

Григорий поднял на Захария Степановича голубые, прозрачные, как речная вода, глаза и до обидного буднично, без всякого интереса ответил:

— Узнаю. Захарка.

Захарий Степанович присел рядом с Григорием на лавочку, ожидая, что тот начнет сейчас его расспрашивать, зачем он приехал в село, как жил до этого, где был, что видел. Но Григорий ни о чем его не расспрашивал. Он все так же молча смотрел куда-то за речку, казалось, совсем не замечая гостя. Захарий Степанович не выдержал, и, как будто в чем-то оправдываясь перед Григорием, начал рассказывать сам о своей работе, о том, как живут люди в Москве и других неведомых Григорию городах. Но чем больше Захарий Степанович рассказывал, тем больше чувствовал, что по понятиям Григория все это, вся его жизнь и его приезд ради Маковой годы — просто баловство, детство, и если уж он решился приехать домой, то должен был приехать за чем-то совсем иным, чем Маковая гора…

Как ни боролся с собою Захарий Степанович, но в конце концов он согласился, что Григорий, должно быть, прав. Он хотел было перевести разговор на другое: вспомнить молодость, Серафиму, но Григорий перебил его:

— Пошли в дом, ночь уже…

Захарий Степанович вздохнул: ему показалось, что Григорий этим поспешным приглашением дает понять, что говорить о молодости, о Серафиме Захарий Степанович не имеет никакого права… От обиды у Захария Степановича промелькнула даже было мысль поблагодарить Григория и уйти поискать ночлег где-нибудь в другом месте. Но он терпеливо вынес эту обиду, его удержало желание побыть в доме, где Серафима прожила всю свою жизнь, рожала Григорию детей, нянчила внуков.

С того времени, как Захарий Степанович был в последний раз в доме Григория, здесь многое изменилось. Вместо полатей, лавок и широкого, рассчитанного на большую семью стола стояли полированные диван-кровать, шифоньер, невысокий городской столик, И лишь образа были старыми, памятными Захарию Степанович еще с детства.

Григорий усадил Захария Степановича за стол под образами, поставил ужин: кружку молока и тугой, отжатый в льняной тряпочке творог.

Захарий Степанович принялся есть, но как-то через силу. Ему хотелось сейчас совсем иного разговора с Григорием, хотелось выпить по рюмочке вина и вспомнить детство, юность. Ведь обижаться им друг на друга как будто нечего. Особенно теперь, после смерти Серафимы…

Но, видно, Григорий все же затаил на Захария Степановича что-то в душе. Не дожидаясь, пока гость поест, он взобрался на печку и вскоре притих — должно быть, заснул.

Захарий Степанович поднялся, чтобы действительно пойти поискать себе другой ночлег, но Григорий окликнул его:

— Ложись на диване! Чего там!

И опять Захарий Степанович не нашел в себе силы противиться Григорию. Он послушно разобрал диван и лег, укрывшись байковым стареньким одеялом. Несмотря на усталость, сон к нему никак не шел. Захарий Степанович долго прислушивался к ровному, спокойному дыханию Григория, пытаясь понять, о чем тот сейчас мог думать. Вначале получалось, что думает Григорий, конечно, о Серафиме, о каком-нибудь памятном для них дне, но потом мысли у Захария Степановича спутались, стало грезиться бог знает что, пока вдруг не вспомнилась ему одна знакомая женщина с красивой двойной фамилией Мессин-Полякова. Когда-то еще до войны она как будто любила его, и он тоже, кажется, любил ее. Ничего, правда, у них из этой любви не получилось: Валентина Александровна так и не решилась уйти от мужа, да Захарий Степанович на этом и не очень настаивал.

В прежние годы Захарий Степанович часто вспоминал, как, бывало, в его кабинете она читала на гортанном древнегреческом языке «Илиаду» и «Одиссею» и как он слушал и не мог наслушаться, не мог наглядеться на эту женщину, чем-то, по его представлениям, похожую на легендарную Пенелопу.

Но когда Захарию Степановичу перевалило за шестьдесят, он стал вспоминать ее все реже и реже. Она постепенно отдалялась от него, пока не исчезла где-то там во временах Трои и бесконечных, непонятных нынешнему человеку битв из-за женщины.

А вот сегодня вспомнилась опять. Странно было Захарию Степановичу ощущать ее здесь, в Григорьевой хате, рядом с воспоминаниями о Серафиме, о неповоротливых сосновых плотах на Снови-реке. Но он все же не торопился гнать ее от себя, потому что с печалью и грустью чувствовал, что вспоминает ее, должно быть, в последний раз…

Когда была поставлена на селе церковь, никто в Займище не знал. Правда, на фундаменте стояла дата — 1781 г., но по преданиям сам фундамент подводился значительно позже. До тридцатых годов над церковью возвышались два небольших купола, всегда выкрашенных в голубой поднебесный цвет. Рядом стояла колокольня, где по воскресным дням и праздникам волновались, переговариваясь между собой о чем-то вечном и возвышенном, полдесятка колоколов самых разных размеров. В тридцатых годах купола и колокольню снесли. Церковь долго пустовала, пугая детишек заколоченными крест-накрест окнами. И лишь после войны ее приспособили под клуб. Где раньше возвышался амвон, теперь была сцена, а над ней на месте икон висел широкий, во всю стену экран.

Гриша привел Надю в этот клуб-церковь не без опаски. Он боялся ее удивления, насмешки, скрытого упрека за странный, причудливый вид зала, из которого даже за десятки лет не смог выветриться восковой церковный запах.

Но Наде все неожиданно понравилось. Глядя на экран, она вдруг призналась Грише, что ей кажется, будто там живут и разговаривают вовсе не герои кино, а добрые и злые духи, привидения, явившиеся из церковных подвалов. Словно ища у Григория защиты, Надя тихонько прислонилась к его плечу. Он улыбнулся и принял ее под свою защиту…

После кино начались танцы. Как только зажегся свет, и привидения куда-то исчезли, заиграла музыка, изломанная, взвинченная. Охрипшим встревоженным голосом, стараясь перекричать трубу, Армстронг запел о непреходящей негритянской любви, о том, как трудно быть женщине одной…

Несколько мгновений Надя стояла без движения, словно дожидаясь какого-то особого звука, такта в музыке, чтобы начать танец. Но вот этот такт, наверное, появился, и она едва заметно повела руками, откинула на спину пепельно-желтые, как речной песок, волосы. И в этом ее изначальном движении Гриша вдруг уловил что-то необычное, странно волнующее. Ему показалось, что это вовсе никакой не танец, а разговор, что Надя начинает рассказывать ему о своей жизни, о том, как жила до сегодняшнего дня, как надеялась, что рано или поздно, а все-таки встретит его, Гришу, и что, встретив, будет бесконечно, на всю жизнь счастлива.

Гриша слушал, наблюдал за этим танцем-признанием и во всем верил Наде, а не грустному, печальному Армстронгу, который, посеяв в сердцах надежду, теперь горько улыбался, просил забыть его прежние слова, потому что все преходяще и нет ничего вечного: ни любви, ни жизни…

Но они не хотели ему верить. Вдвоем танцевали еще много-много танцев и по одним движениям узнали друг о друге все, ничего не утаили, не запрятали на случай неожиданного разрыва и расставания, потому что не верили, что когда-нибудь это может произойти…

После танцев Гриша и Надя вышли к ночной, бездыханной Снови. Вода в ней, казалось устав за день, притихла, замерла, течение остановилось. Прибрежные лозы и травы, покрытые тяжелой ночной росою, тоже успокоились, перестали шелестеть листьями, прислушиваясь к тихому разговору.

— Страшно как-то.

— Почему?

— От реки страшно. Давным-давно она здесь течет, а нас с тобой не было.

— Были другие.

— А мне жалко. Мне хотелось бы тоже быть тогда.

— Зачем?

— Просто быть. И чтобы ты был…

Гриша поверил и этим Надиным словам, поверил тому, что и он, и Надя когда-то уже действительно были. И не один раз. А постоянно рождались, жили, потом исчезали на недолгое время и снова рождались. И что настоящая их жизнь — это лишь недолгое мгновение из вечной, неисчезаемой жизни, которая в будущем еще повторится много-много раз, как повторяется Сновь-река. Вода в ней где-то возникает, медленно и плавно течет между песчаных берегов вначале к Десне, а потом к Днепру и морю, чтобы исчезнуть, раствориться навсегда, а Сновь-река все-таки существует уже согни, если не тысячи лет, и, наверное, будет существовать вечно…

Домой они пришли уже под утро, когда Сновь-река на востоке вдруг начала сливаться с небом, с утренними звездами, когда деревья, луга и небо образовали единый неразделимый мир времени и пространства, от сознания, от причастности к которому действительно становилось страшно…

Но Гриша сейчас никакого страха не испытывал, ему было радостно, что рядом с ним Надя, что он слышит ее голос, чувствует прикосновение ее рук, ласковых и тревожных. Все так же придерживая Надю за плечо, охраняя ее от невидимых ночных привидений, он привел ее к сеновалу, спросил: