Иван Евдокимов – Колокола (страница 34)
Двери камеры захлопнулись. В дверной глазок вздувались две свечи часового и тухли. Кукушкина не выпускали из камеры. Параша воняла в углу, словно где-то чистили ночью и днем ретирады, и кислый, едучий запах пропитал стены, потолки, кровать, руки и волосы. Кукушкин зажимал нос, но запах мочи и кала был в дыхании, пахнул весь мир, пахли мысли и крики и слова Кукушкина.
Он бил кулаками в дверь. Это сбрасывалось гулом и катилось по коридорам. За дверями грозили часовые и не отпирали. Опухшие кулаки были розовы, будто не кожа была на них, а выцветший на солнце кумач. Под содранными ногтями запеклись густые черные ягодки крови. Кукушкин стучал локтями, пинался, кричал, хрипел и выл в задвинутое дверное веко.
Когда он не утихал часами, в камеру врывались конвойные и били. Кукушкин не унимался. Его привязывали к кровати, выламывая изжеванную станком руку.
В осенние линючие дни камера забархатела сивой плесенью, грибница поднялась от полу до потолка, и по стенам бежала намыленная густая вода. Кукушкин дрог. Белье было сыро и вяло. Оно гнило. Вместе с ним гнил Кукушкин.
Страх одолел. Не было, а внезапно, как выстрел, завозилась вражда внутри против Егора, против Тулинова, против Ивана, против книжек под столешницей. Завозилась и не унялась. Заныла больная рука и напомнила о пожарище. Во сне привиделся сараюшка на пожарище. И будто второй раз в него стрелял Тулинов. Красная струя выстрела летела-летела-летела -- метилась в грудь. Старый Кубышкин нюхал бородкой, пришепетывал, наклонялся и скрипел, скрипел... И разгорелся, разлился красный огонь злобы.
В октябре камера ослизла, как протухшая падаль. Кукушкину казалось -- он червивеет в ней, слизнет...
И так будет всегда. А за воротами, только немного нешироких кукушкинских шагов, мокрая улица, на голове у ней потное усталое небо, и люди идут одни, обходят грязь, вытянулись по улице черным гуськом... И будут они свободно ходить, будут останавливаться на мостках у кротегусных зарослей с острыми мечами перилец -- и закурят, толкнут друг друга, засмеются...
Кукушкину захотелось пойти на Зеленый Луг, на Числиху, в Ехаловы Кузнецы и понести оттуда к себе с блеклыми побегами на боках самовар для полуды. А дома, на кровати, в углу, в субботу захотелось вытянуть ссохшуюся за неделю спину -- и так весело, устало полежать... И даже ходить по городу, искать работы, даже на черном ночном переулке попросить на хлеб -- отрада, свобода...
Кукушкин перестал бить в двери. Он звал жандарма. Часовые смеялись за дверным веком.
Кукушкин лег на кровать, не вставал и начал голодать. И тогда пришел жандарм.
-- Отпускай меня! -- пробормотал Кукушкин. Жандарм строго и серьезно наморщился.
-- Вы нам дадите нужные показания?
Кукушкин помолчал... отвернулся к стенке и злобно крикнул:
-- Ну да, дам!
Морозный день, как золотая фелонь, повис над городом. Кукушкин пил морозное вино воздуха и быстро хрустел по знакомой дороге в Ехаловых Кузнецах.
"Кличка ваша Серый, -- зудели последние слова жандарма. -- Мы вас берем на должность осведомителя. Двенадцать рублей. Будете хорошо работать -- прибавим. Не скоро, но прибавим. Раз в неделю по субботам будете извещать обо всем... В мастерские поступите сторожем. Это устроено... Вас ждут..."
Кукушкин расписался, взял деньги и выскочил за ворота. Он сощурился на горевший чистыми серебряными грудами снег. Ноги помолодели, несли его легко и ровно. Снег пружинил по ногам и выдавливался из-под подошвы густым выходившим тестом.
В мастерских его ждали. Через проходную будку шли товарищи, трясли за руку и смеялись:
-- Во Иордане крещающися!
-- Отбарабанил!
Кукушкин отучился глядеть в глаза. Он скользил по сторонам и косил. 246
-- К носу, к носу гляди! -- шутил Тулинов. -- Видно, совесть нечиста! В тюрьме потерял... Ха-ха!
Кукушкин отшучивался. И Егор, и Тулинов, и Сережка, и Кубышкин расспрашивали. Старый Кубышкин позавидовал.
-- Дурень! Дурень! Этакое, можно сказать, навалилось счастье! И на-кася! Страм, а не поведенье! В лате-рею ведь выиграл, в латерею!.. Пошто, пошто было отдавать?
-- Через тебя и у нас шарили. У всех. Я в засаду попал. Зашел за тобой -- и чок... -- вспоминал Сережка.
Кукушкин молчал. Дежуря в будке, когда проходила вся смена и мастерские за спиной грохотали, шипели, шуровали, Кукушкин ежился на скамье, ныл молчаливыми думами, печально озирался, вздыхал, и будто кто-то говорил тихонько из каждой щели, из сучков, через крышу только одно слово:
"Серый! Серый! Серый!"
Он глядел из будки на высокое и чистое небо, на ку-жлявый в снегу город, но не было, но не приходила радость. Будка была той же камерой. Камерой казался и этот город. И это высокое чистое небо было крышей камеры. А не все ли равно: маленькая или большая камера для человека?
Первая суббота непоправимо подползала к Кукушкину. Злость прошла, остался стыд и позор. Но в субботу после шабаша он пришел в жандармское и стал у дверей в кабинете.
-- Показания надо давать в письменной форме, -- строго выговорил жандарм. -- Вы скупы на показания... Что вы молчите?
Кукушкин пошевелился и трудно передохнул.
-- Все... было... благополучно...
-- Странно! Мы от других агентов имеем другие сведения. Помните, -- и жандарм сжал кулак, -- помните наши условия: или свобода, или опять камера и... Сибирь! Привыкайте к работе... заводите разговоры... проникайте в кружки, на собрания... Мы следим за вами. Не думайте увиливать! Побольше, побольше инициативы, Кукушкин! А то...
Жандарм встал и подошел к нему вплотную.
-- А то рабочие узнают про вашу секретную службу... Мы... сумеем распространить среди них... через наших старых агентов такой... маленький, маленький слушок... Да-с! Выбирайте! Вот! Ага! Уже страшно?
Кукушкин прислонился к двери и побелел, отталкиваясь от жандарма вытянутыми в ужасе руками.
-- Да. Мы были слишком к вам доверчивы, -- садясь на стул и упираясь глазами в Кукушкина, весело заговорил жандарм, -- предварительно не опросив как следует, конечно, в расчете на будущее, когда вы... Я хочу сказать... выкинете из головы всякие прежние бредни и будете служить, как подобает настоящему служаке. Что вы знаете о подпольной типографии? Не приходилось ли вам оказывать какие-либо услуги Арону Зелюку?
Кукушкин свободно ответил:
-- Нет. Я ничего не знаю.
-- А сами вы ходили на собрания?
-- Ходил!
-- . Адреса квартир? Жандарм приготовился писать.
-- В лесу, -- тихо выговорил язык неправду... И стало легко, ясно...
Жандарм недоверчиво всмотрелся в Кукушкина и положил карандаш.
-- Что-то... это не так!..
Кукушкин холодно, спокойно, не отводя взгляда от насмехавшихся глаз жандарма, сказал:
-- Я еще не успел... Я первый раз был в лесу. Тут... повредило руку... Тут... с этими... деньгами связался...
-- Но кто вас приглашал в лес? И когда?
-- Первого мая. Пошли все...
-- Как так все? Как все?
Жандарм исподлобья осматривал Кукушкина и пристукивал по столу пепельницей.
-- И это все? Кукушкин кивнул головой.
-- Хорошо. В следующий раз поговорим более подробно.
Улицы шептали в уши:
"Серый! Серый! Серый!"
Но сердце мягчело и сладко ныло: прошла первая страшная суббота. А дома опять свалилось отчаяние, давило на впавшую грудь, хрипело пересохшим горлом и стыло в усталых замутневших белках красными сеточками бессонниц. В будке смеялись проходившие товарищи. Лицо у Кукушкина было как скошенная пожелтевшая лужайка. На лужайке прятались два жалких, охваченных заморозками, поблекших голубых цве тка.
Кончив дежурство, Кукушкин бродил по городу, забирался на безлюдные пустыри, уходил на Чарыму, неся, как ношу на сгорбленных плечах, тоску. А за ним бродил другой, остерегающий человек. Кукушкин не оглядывался, но он чувствовал упорно смотревшие в спину два нанятых глаза. И в этом была радость...
"Не ваш, не ваш", -- будто шептали губы.
Ночью в середине недели Кукушкин лежал на кровати с незасыпавшими глазами. Месяц зачерпнул ковшиком серебро и плеснул в окно, пролил на пол, обрызгал стену. Серебряные дорожки шевелились, ползали по комнате высматривающими сторожами. Кукушкин уставился вдруг на стену. На гвоздике висела шапка с кожаным верхом, обсыпанная месячной пылью. Кукушкин привстал. Будто шапка отодвинулась от него сразу ровно на столько, на сколько он привстал. Он повторил: и шапка опять отодвинулась. Месяц закачался за окном, потемнел, -- шапка ушла в полумглу и осторожно, медленно, таясь, то выходила, то пряталась... Месяц обогнал облака. Круглое серебряное блюдо месяца подлезло под шапку, и она рассеребрилась изнутри побелевшим мехом, чеканом верха, и будто запередвигалась на блюде. Кукушкин вскочил, зажмурил глаза, наметился и вцепился вместе с гвоздем в шапку, сорвал ее, рванулся сам -- и поймал шапку, сжал ее, засунул под тюфяк и лег на нее. Серебряное пустое блюдо плавилось и плыло по стене, загибалось краями, тускнело, нагорала на нем мелкая чернь, кропила его... Кукушкин закрыл глаза на миг -- и вместо блюда на стене был уже небольшой и потухавший шарик, потом шарик перевернулся в пазу в куриное яйцо, еще дальше прокатился по пазу l угол и остался надолго там серебряным наперстком.
Кукушкин давил собою шапку, и шапка будто рассказывала ему. В шапочную Мошкова пришел человек и заказал двадцать кожановерхих с серым кантом на сшивках шапок. Человек этот уплатил вперед за шапки и оставил Мошкову книжку с корешком. Заходили разные люди в шапочную Мошкова, подавали ему талон и получали шапки. Мошков подклеивал талоны в корешок и выдал девятнадцать шапок. Двадцатую шапку забыли, талончики засунули, потеряли... Пришел Кукушкин и купил двадцатую шапку. Пришел опять тот заказчик за двадцатой шапкой, а шапки не было. Потопал у прилавка, погрозился -- и ушел. Мошков посмеялся... А тут в ночь подкралась полиция... Искали талонную книжку, водили, возили на допросы Мошкова... По шапке кукушкинской выловили девятнадцать карманников, двадцатый -- Кукушкин -- сам пришел. Сновали кожановерхие, серокантные на сшивах шапки на Толчке, в магазинах, в Гостином дворе, в конках, заглядывали в открытые пазухи с бумажниками, на брюшка с золотыми цепями, на ридикюли, на тонкой женской ручке зевачие, стригли, высаживали, терлись в сутолоке... Завидев родную шапку, украв, совали, как в свой карман, в карман кукушкинский бумажник, часы золотые, старенький кошелек с двумя двугривенными. Оттого и пришел первый заказчик: Кукушкин деньги воровские на двойное дно положил.