Иван Евдокимов – Колокола (страница 29)
Глеб Иванович заходил по столовой. Отрада налилась в груди и выкатилась веселым шепелявым свистом.
В спальне у Глеба Ивановича всегда горела перед Одигитрией лампадка. Он поздно улегся в кровать и лежал с открытыми глазами на Одигитрию. И опять копошились в глазах, как вырезанные в памяти, дни. Было худо. Защитник Алеши -- Гарюшин хмуро ныл:
-- Меня высылают... Вы поймите, Глеб Иванович, это ужасно! Высылают в какую-то Кемь.
Глеб Иванович доставал из стола розовую пачку кредиток и, ласково отворачивая полу гарюшинского пиджачка, совал ему деньги во внутренний карман.
-- Сверх всего прочего!
Гарюшин зажимал руку Глеба Ивановича и шутил:
-- Боку мерки! Беоакуп мерки! Казенные подорожные! Алексею Глебовичу кланяйтесь!
Было жалко Гарюшина и весело за Алешу. Одигитрия глядела на Глеба Ивановича с красного поля круглыми нежными глазами -- и не осуждала. Сон наметывался темными строчками, кружил у головы и зажимал набухшие почки век.
Утром Муся стояла у дедушкиной кровати, прижималась щекой к дряблой, сморщенной руке Глеба Ивановича и спрашивала:
-- А де тетя?
-- Вот хватилась. Тетя была, да вся вышла! Ту-ту!| Ту-ту! -- смешно покричал дедушка.
-- Уекала?
-- На пароходике, Мусенька, на пароходике уехала!
-- А ти тавай. Самовал пикит. Глеб Иванович трогал Мусю по шечке. Она задерживала руку дедушки и говорила:
-- Дедуска, пототи, какие у миня а бочки? И Муся гладила свои красные щечки.
-- Девочка моя! -- восклицал Глеб Иванович. | Муся побежала к большой белой двери в кабинет.|
Кряхтя и надувая щечки, отворила щелку и пролезла к: своим игрушкам.
Глеб Иванович начал вставать.
-- Запрягайся, старик! -- прошептали губы. -- Лень прежде тебя родилась.
Глеб Иванович подошел к окну, отдернул шторы, поглядел на белые перины снега, обложившие за метельную ночь теплый его дом, и довольно, мирно, ласково зевнул.
Глава одиннадцатая
Как вспыхнувшие огни люстр в темноте, возникали воспоминания и на берегу Женевского голубого озера. Алеша бродил по причесанным гребнем рук тропкам, и голубое Женевское озеро не умело шуметь, как шумело и плескалось низкобережное озеро Чарымское.
Он копил непроходящую, цепкую, будто сосновая смолка, грусть. А месяца шли гуськом, как березовые большаки, от села к селу. Он считал их и сбивался со счета.
Он вышел между конвойных из зала. В широком коридоре один конвойный пошел впереди, другой пропустил его и остерегал позади. Алеша не слышал своих шагов.
Сердце билось колотушкой, толкалось в бока и мешало шаги. Из широкого коридора повернули за выступ. Тут была двойня дверей. Конвойный дернул одну дверь. Она была заперта. Он приоткрыл другую и показал. Алеша шагнул и задохнулся.
Тусклая, в мушиной пестряди, лампочка глядела с
потолка, как конвойный, -- и беспокоила. Он вдруг похолодел. Ясно, будто в морозную ночь, вызвездило в голове, грудь встала спокойной заводью, и уверенно, и четко, и беззвучно руки уложили крючок на двери. Он, как по ладам гармоньи, провел пальцами по перегородке, нащупал, легко вывернул, приподняв в углу, широкую доску переборки и пролез в соседнюю уборную. Там на гвоздике висело пальто и фуражка... Алеша оделся. Густой и трудный шар перекатился в горле. Под надвинутой фуражкой, под козырьком, как два затаившихся зверька, выстроились глаза... Он оттянул шумно крючок и выдвинулся боком в коридор, пряча лицо, шагнул, пошел по узкой меже коридора у стены в темнеющий конец и свернул к черной лестнице, к сторожке. Алеша увидал у сторожки человека. Человек толкнул его в комнату, щелкнул замком, выдернул ключ и быстро отошел в коридор. Солдаты молча стояли у клозета. Они видели, как из запертой уборной вышел околоточный в серой шинели и ушел на черный ход. У входов и выходов стояла полиция. Солдаты приняли Алешу за дежурного околоточного.
Окно сторожки открывалось в серебристые тополя сада, низко свесившие чешую листьев на забор, на заднее крыльцо. Он выглянул в окно и прислушался. Недалеко в вечерней темноте раздавались голоса городовых, стороживших черный ход. Городовые о чем-то спорили: говорили сразу несколько человек.
Алеша широко заглотил тонкий и острый холодок темноты и выпрыгнул. Боль ударила в ноги, в спину, опалила глаза. Он упал и пригнул голову к земле. Голоса продолжались. Он отполз к забору, перемогая ушиб, поднялся и кинулся вдоль забора. В глухом углу он вылез на брюхе в подрытое ранее место. В темноте заржала лошадь. Закашлял человек.
-- Семен, ты? -- шепнул Алеша тишайшим шепотом.
-- Хватайся! -- тревожно сказал невидный в темноте человек.
Он нащупал гриву лошади. Человек подсадил его в седло.
-- Держись!
Семен ударил лошадь ладонью по заду, и лошадь пошла вскачь, дрожа и разгораясь под седоком. Алеша вдруг окреп, отхлынула боль от спины, глаза прояснели, только деревянные ноги тупо уперлись в стремена и были чужими.
Он проскакал Верею. Знакомым проселком, посреди голого жнивья, лежавшего под ногами колючими боронами, навстречу клокотавшему в горле и задувавшему глаза ветру примчался в лес и задержал лошадь. Лошадь шла в темноте, как днем, обходя канавы, рытвины, пеньки. Он присмотрелся. Черные бока узкой лесной просеки свисали к глазам. Уверенно кружа по тропкам, исхоженным давно с охотничьим ружьем, он нагибался под хватающими лапами деревьев, трепал усталую лошадь по шее и забирался в глубь Брюхачевской поскотины, на Ельники.
К полночи он остановился у лесной сторожки и постучал, не сходя с лошади, в горевшее красным углем окно. Собаки хватали за ноги.
-- А я давно поджидаю! -- сказал с крыльца лесник. -- Здеся! Кышь вы! Мальчик! Шарик!
В сторожке топилась печь и дышала густым жаром в черную пасть устья. Старуха сидела против печи на лавке и чинила рубаху. Красные коровьи языки огня лизали лицо старухе, стянутое паутинной сеточкой морщинок.
-- Бабка, ты залазь на печку! -- приказал лесник. -- Мы тут переодевку сделаем.
Алеша начал раздеваться. Бабка полезла на печь. Лесник принял из рук Алеши шинель и понес к печке.
-- Э-э! Жалко! Вещь-то какая! -- сокрушенно и скупо сказал лесник. -- Материал -- первый сорт!
Он погладил серые полы шинели, похлопал рукой, пощупал доброту и швырнул шинель в огонь.
-- Гори, загорай, чертова кукла! Псу под хвост! Печка захлебнулась, померкла, задымила. Огонь долго справлялся с толстым сукном.
Алеша разделся догола, складывая на пол белье. Он стоял у печки, гладил себя по груди и смеялся. Лесник вышел в сени и принес ворох новой одежды.
-- Носи, Алексей Глебыч! Папенька за новой не постоит! Обмозговано тут у папеньки все, как у колдуна!
Алеша переоделся и прошелся по избе.
-- Бабка! -- крикнул лесник. -- Все места прикрыты. Будет бока-то жечь. Спрыгивай! Принимайсь за кормежку гостя!
Бабка молча накрыла в переднем углу стол. Двери из избы поскрипывали и хлопались: бабка таскала из сеней горшки, плошки, крынки.
-- Ну, вы тут домовничайте с бабкой! Бабка, ты жги одежу, покуда вся не сгорит. Ты и сам понаблюдай, Алексей Глебыч, как бы што к рукам бабьим не пристало... Надо начистую, на дым одежу переработать. Кочергой шевели, переворачивай! Подкинь жару. Материя, она огонь гасит, фукает. А я погоню лошадь, куда следоват. Не бывала-де в наших краях... И все тут. Ох! и смекалист у тебя папенька, Алексей Глебыч! Будто не одна у него, а две головы. И денег тут не жалко на стоящее дело. Кормись, кормись, Алексей Глебыч, не у матки был, у мачехи...
Алеша задумался. Старуха сидела за самоваром, следила, когда нужно было налить, и жадно разглядывала его.
-- Бабка! Кого нелегкая принесет, -- не бывало случая в такую даль да глушь ночью живой человек захаживал, -- не пускай! Бабка -- мать мне. Она свое дело знает. Старуха -- железная просвира. Видишь, молчит, а говорить умеет лучше коробейника. Поживешь -- увидишь, какое это старое дупло крепкое.
Старуха поиграла кошелечками морщинистых щек и скрипуче, как коростель, проскрипела:
-- Титушка! Наговоримся завтрева! Сперва управляйся с заказом-то! Время нужнее разговоров.
-- Гони, гони, бабка! Запирайся!..
Лесник вышел. Старуха заложила запор и вернулась к Алешке. У окна лесник завозился с лошадью, отвязывал, тпрукая, взобрался на нее, свистнул... Лайкнули собаки. Алеша услышал замолотивший вдруг о гулкую ночную землю бой копыт.
-- Поскакал! -- свернула трубкой ухо старуха. -- К утру вернется. Такой уговор был: лошадь угнать верст на пятнадцать в сторону и кинуть там, батюшка. Папенька лошадь-то на эту самую надобность и купили... Семен, кучер-то, сродственник наш. Лошадка тутотка неделю стояла. Вчерась Семен угнал в город под тебя... Лошадь добрая... Тит пешечком придет. Ноги-то при-вышные... Такие дела, батюшка!
Самовар заглох. Только в нижнюю решетку провалился уголек и дотлевал красной ягодой. Алеша прилег на лавку, глядя на кашлявшую дымом печь, похожую на сивую старуху, шевелившую в ней кочергой. Грудка одежды убывала на глазах. В избе было душно, накалено, как в овине, заряженном перед молотьбой. Собаки часто лаяли и скреблись о крыльцо лапами. Он поднимался на локте и ждал погони.
Старуха заметила.
-- Ты што, батюшка, шею, как журавль, вытягиваешь? Никого нет. И быть не должно. Это на птицу они, на зверей каких. Упадет сук, они и на сук лают. У нас тутотка спокойно. В год один раз человек зайдет. Спи, батюшка!