Иван Евдокимов – Колокола (страница 31)
-- Да рази у меня у одного окно настежь было? И вечерок-то рази был не теплый? Да рази во всем суде окошки не я же ли отворял да затворял? Жарища-то какая была!
-- Где ты был, когда мимо тебя прошел арестант, переодетый в шинель околоточного?
-- В коридоре я подметал. Следователь крупно черкал на листочке.
-- Так. Ты подметал. А как он: бежал или шел? Федор развел руками и ухмыльнулся.
-- Да я же никого не видал. Кто его знает, как он утекал -- бегом али не бегом?
-- Ты же сказал -- подметал, а он прошел мимо по коридору?
Федор удивленно поглядел на следователя и засмеялся.
-- Да нет же: это вы сказали -- он прошел. Вы и видали, значит. А я не видал. Я завсегда вечером, еще суд идет, подметаю.
-- Тебе лучше сознаться во всем и рассказать, как ты принес шинель, кто тебе ее дал, как выломал ты доску в уборной и как все подготовил для бегства. Кроме тебя -- некому. Если ты не сознаешься, тебя сошлют в Сибирь. Сознаешься, тебя, конечно, осудят, но осудят легко. Да, зачем ты на прошлой неделе после бегства вечером ходил на квартиру к Глебу Ивановичу Уханову, пробыл там полчаса, а оттуда зашел в трактир и пьянствовал до закрытия? Откуда ты ёзял деньги?
Федор наморщился и злобно забурчал:
-- И в Сибири люди-т живут. Застращиваешь тоже!
-- Бубликов, нельзя так отвечать: повежливее, повежливее! С тобой разговаривает следователь по особо важным делам.
-- Што, на самом деле! Сами не устерегли, а с других спрашивают. Куда да зачем ходил, да сколько водки выпил? А никому и дела нет, сколько я водки выпил. Я свое дело знаю, а вы свое. А ходил я к Глебу Ивановичу судачить ему на его сынка. До того как в арестанты меня посадили, молва пошла -- Федор-де тут помогал. Вот я и ходил пенять отцу-то, как-де не стыдно вам человека ни при чем в свою кашу замешивать? Глеб-то Иванович еще мне на это и скажи -- иди ты к такой матери! Я с горя на последние и замочил... Какое мне дело, што арестант из-под носу ушел! Я убираю, -- арестантов стеречи я не нанимался.
Следователь не сводил с него выпытывающих, ковырявшихся в сердце глаз. Федор равнодушно и прямо смотрел в глаза следователю.
-- Ты рассуди сам: кому, кроме тебя, можно было так все предусмотреть и рассчитать -- и шинель, и перегородку -- все, и все?..
Федор подумал и насмешливо спросил:
-- А вы, ваше благородие, шинель видели на нем?
Следователь насторожился, изогнулся дугой над столом, жадно вглядываясь в Федора.
-- Нет. А что?
-- От конвойных слышали. Это и все от них слышали. Весь город говорит. Может, никакой шинели и в помине не было? Может, ни в какое окно он не выпрыгивал? Да и как выпрыгнешь, когда ключ-то у меня в кармане от сторожки был? Может, он в солдатской шинели вышел преспокойно в двери, как ни в чем не бывало? Может, солдаты в двух шинелях пришли, ему одну и дали? А то в узелке раньше кто принес шинель и в укромное место заложил. Дом-то вон какой путаный, старинный! А то и так -- в публике солдат был. Шинель свою снял, сунул кому следует, сам в тужурочке домой пошел. Полиция только для блезиру стоит. Никому и в голову не придет, што не солдат катит, а сицилист. Не запутывай зря! Доска тут и совсем ни к чему. Толкни раз всю перегородку в нашем сортире, вся перегородка свалится. Может, солдаты сами и доски выкорчевали для отводу глаз. Кто их знает? Арестант полчаса на дыре исходит: они ждут себе. Ха-ха! Больно што-то несуразно! А тут из-за них майся! Не там, ваше благородие, ищете! За беспорошную службу-то благодарность! Ха-ха! Шинель выдумали! Сторож-де шинель раньше принес! Ха-ха!
Федор зажал рот рукой. Он стоял перед следователем руки навытяжку. Волосы, как колосья, высовывались из-за ушей, лезли на лоб, разваливались по пробору на стороны. Лицо его было веснушчато: словно обрызгано мелким брусничником. И два глаза -- два василька круглых, с ресницами-усиками, выросли на этом конопатом поле.
Следователь отпускал его.
Опять приводили.
-- Почему ты часто глядел в окно и заглядывал вниз у себя в сторожке вечерами? Агенты наблюдали за тобой.
-- Почему да отчего? Отчего да почему? Как маленькие, право! И в окно не погляди, и то нельзя... Я не в чужое окно глядел! Зароку я не давал к окошку своему не подходить!
Федор, как побитый дождями колос, потемнел, выцвел, и только не выцвели васильковые глаза, сидевшие двумя бочажками под холмистым и крепким лбом.
Конвойные пошли на каторгу вместе со Шмуклера-ми, Калгутом, Ароном, Бобровым, Ахумьянцем и Ваней Галочкиным. И тогда Федору выкинули из тюремной конторы его старый кошелек, а в нем рубль денег, и еще рубаху выкинули, заплатанную на локтях. Федор вприскочку выбежал из тюремных ворот и погрозил кулаком часовому.
В ларьке, на Золотухе, он купил махорки, сел на тумбу и жадно свернул покурить. А потом тихонько засмеялся под теплым от цигарки носом:
-- Г-го-ло-вы! Гони таперь манету, Глеб Иванович! Гони манету!
В этом году Глеб Иванович справлял сороковую навигацию. Пароходы его ушли с флагами, с музыкой... Летали над последними льдинками чайки. Прощальные свистки пароходов кричали весело Глебу Ивановичу сороковой раз. Глеб Иванович, так завелось, каждый год выезжал за пятнадцать верст к элеваторам, к своим цепным пароходам, волочившим цепь, как хвост, все лето и осень, таща отлежалое ухановское зерно от пристани к пристани на сотни речных верст. Глеб Иванович сороковой раз вернулся домой под хмельком. Но не поддавалась хмельному засевшая клещом в сердце тоска. Глеб Иванович, как ехал пятнадцать верст, обдавало его весенними лужами, кидало густыми лепешками глины из ухабов, откачивался с одной стороны на другую и вздыхал громко в ответ на тайно громоздившиеся в голове мысли.
В кабинете на столе лежала толстая книга в папке с незнакомыми печатями и марками, с незнакомыми надписями. Он разорвал папку и долго разглядывал книгу. В книге были изображены пароходы, котлы, машинные части. Глеб Иванович задумался. А потом вдруг вскочил и радостно закричал:
-- Это Лешка! Это Лешка! Это не прейскурант! Это Лешкины штуки!
И он прильнул к каждой странице глазами, на свет, он торопливо листал книгу, ища в черных и жирных столбиках непонятных букв букв понятных, сыновних. И он нашел глубоко в середине, в брюшке букв, на разных страницах, зарытые буквы, собирал, складывал и сложил только одно слово: к-о-р-е-ш-о-к. Глеб Иванович понял. Он надрезал корешок: переплет отвалился. И тогда Глеб Иванович увидел красную полоску по кромочке. Он расщепил двойной картон и вынул письмо Алеши и Лии.
Пришли дни ровные, как рельсы. И Глеб Иванович покатил по ним. Утром открывались большие белые двери в спальню к Глебу Ивановичу и вбегала Муся.
-- Дедуска, тавай! -- кричала девочка.
Глеб Иванович просыпался, наклонялся к ней с кровати, подхватывал ее за подмышки и высоко вздымал, радостно напевая:
-- Мусенька! Мусенок! Зайчик мой!
Рысак переступал с ноги на ногу у крыльца и косил глаз на Семена. Звонили к девятичасовым обедням по приходам. Служилый люд торопился к служебным ве- ] ша-лкам. Глеб Иванович ехал в магазины, в банки, в торговые конторы, отпускал лошадь домой и застревал в городе надолго.
Семен выезжал за Глебом Ивановичем после вечерен и всенощных. А дальше усталые вечерние часы Муся прыгала по кабинету, перекидывала дедушке мяч, гнала на дедушку легкий обруч, дедушка залезал, кряхтя, под стол, лаял большой и маленькой собачкой, держал Мусю на коленях, а она ходила с одной ноги на другую и норовила, хохоча, провалиться между ног, а дедушка ловил. Верхом, на спине, вез дедушка Мусю спать -- и ему подавали ужин в столовую. Глеб Иванович оставался один.
Редко приходили посылки из-за границы. Глеб Иванович сидел тогда, запершись в кабинете, и няня не впускала Мусю.
Проходили месяцы, как знакомая каждым мушиным пятнышком лампа на столе. Занывало сердце, когда Муся, плача, будила его:
-- Дедуска, тавай: у Муси лобик закварал. И терла побледневшее личико.
Но Мусины болезни были короче ударов сердца дедушки. Не договорив, она уже смеялась в детской, раскладывая куклы в уголке.
-- Дедуска, пототи, какая куколка!
Глеб Иванович присаживался на стул и глядел на маленькие, пеленавшие куклу ручки Муси.
В столовой за ужином, один, Глеб Иванович сбивался с проложенных рельсов. Часто он вдруг вставал и звонил, пока к нему не приходила прислуга.
-- Заложить лошадь!
Глеб Иванович приезжал в клуб. Ему освобождали место, и Семен дожидался до рассвета. Глеба Ивановича вносили на руках в спальню и раздевали. Он не давался раздеваться, вырывал руки и тихонько пел, качая головой:
Ельничек, ах, березничек! Березничек, ах, да ельничек!
А потом, плаксиво и пьяно, кричал:
-- Нет... нет... у меня сына... Урод... урод уродился Мусю держали утром в детской и не впускали в спальню.
-- Дедуска пян? -- спрашивала Муся. -- Дедуска пит?
Глеб Иванович горевал.
Покров опять подкатил с дождями и сиверком. Глеб Иванович не захотел справлять юбилея. Вышел он за два дня до юбилея поглядеть на вечернее солнце и присел на бульварную скамейку. Задумался Глеб Иванович на желтые ситцы берез и кумачи кленов. А как повернул голову в сторону -- задрожал.
К скамейке подполз безногий паренек, закопошился около него, гмыкая, протянул руку и дотронулся до колена.
Глеб Иванович с ужасом открыл на него плачущие глаза.