Исаак Гольдберг – Повести и рассказы (страница 168)
— Почему ты знаешь?
— Да у тебя ружжо. Ты сам сердитый. Сам отстреляешься.
Кешка говорил важно, толково, но взглянул на человека с ружьем, а у того глаза так заразительно искрятся задорным смехом, что у него самого заерзал круглый подбородок и все курносое пухлое лицо задергалось от отраженного веселья — и он прыснул. И так, поглядывая один на другого, они стояли и пересмеивались беспричинно веселые, налитые задором, который словно излучался от всего: и от ясневшего по весеннему неба, и от елочек, которым Кешка еще минуту назад так не доверял, и от травы, которая скоро-скоро зазеленеет и расцветится весенней радостью.
Человек с ружьем, не переставая улыбаться, опустился на кочку, топорщившуюся прошлогодней травой, и стал шарить за пазухой кисет с табаком.
— Садись! — мотнул он головой Кешке. — Садись, Кеха, потолкуем!
И оба снова беспричинно засмеялись.
— Ты мне, Кета, спервоначалу скажи: язык за зубами ты умеешь держать? — спросил человек с ружьем, старательно сворачивая из газетной измятой и измаранной бумаги цигарку. — Болтать на деревне не станешь?
— Нет! — надулся Кешка. — Я, брат, не маленький… Понимаю.
— То-то! — стряхивая крошки махорки с колен, удовлетворенно сказал человек с ружьем, и лицо его снова осветилось ласковой и веселой усмешкой. — Ну, так ты вот что мне расскажи, Кеха…
И он стал обстоятельно и толково расспрашивать Кешку о его деревне, о мужиках, о лошадях, а потом, словно невзначай, о солдатах, которые вот уже вторую неделю почему-то стоят постоем почти в каждой избе… Кешка слушал и охотно отвечал.
Человек с ружьем покуривал цигарку, мотал головою и время от времени солнечно улыбался…
Авдотьина изба стояла недалеко от церкви, на пригорке, среди богатых домов. До смерти Степана, кешкиного отца, семья жила зажиточно и сыто. Изба была пятистенная, на две половины. Раньше ее занимали целиком сами: в одной половине жили бесхитростной, но прочной крестьянской жизнью, другая же, чистая стояла прибранная от праздника до праздника, восхищая бобылей и бедняков простеночным зеркалом, гнутым диваном и затейливой громоздкой керосиновой лампой.
Но со смертью Степана ушли из дома довольство и сытость, и теперь эта половина отошла под земскую квартиру, которая кормила Авдотью и ее двух детей — десятилетнего Кешку и тринадцатилетнюю Палашку.
Каждый наезд начальства приносил Авдотье и Палашке много беспокойства, но вместе с тем давал ей лишний заработок теми чаевыми, которые перепадали ей, а особенно бойкой и лукавоглазой Палашке.
Но в самое последнее время, вот с тех пор, как в далеком губернском городе, куда увезли однажды мобилизованных парней, завелось что-то темное и беспокойное, с тех пор, как часть этих парней убежала из грязных, нетопленных казарм в сырые пахучие дебри тайги, авдотьина чистая половина была заселена постоянными жильцами. В Максимовское пригнали две роты солдат и начальство поселилось на земской квартире.
Для Авдотьи и Палашки началась страдная пора. Офицеры, а их было трое — поминутно гоняли их то с самоварами, то за молоком и яйцами на деревню. Вечерами, когда после дневных шатаний по деревне солдаты забирались в избы, где они потеснили хозяев, и там гнездились ко сну, авдотьины постояльцы заводили игру в карты и до поздней ночи томили то ее, то Палашку яичницами-глазуньями и розысками по соседям кислой капусты или соленых огурцов.
Кешка в этих хлопотах вертелся без пути. Его постояльцы пользовали порою днем, когда нужно было послать какую-нибудь записку к рыжему коренастому ефрейтору Охроменке, почему-то поселившемуся на другом конце села. Поручения эти Кешке давал самый молодой из офицеров, Семен Степаныч, который покрикивал на него полудобродушно, полустрого и часто невесело шутил с ним.
В первые дни, как пришли в Максимовское солдаты, деревня нахмурилась, насторожилась, и стала как-то вся сразу на-чеку. Мужики попрятались по избам, солдаты молча приглядывались к максимовцам и все как будто чего-то ждали. Да и максимовцы притаились и приготовились ждать — что из всего этого будет.
Кешку приход солдат обрадовал. Грозное оживление, которое они принесли с собою в село, серые группы их, слоняющиеся по широкой улице, и незнакомые странные повозки с какими-то еще более незнакомыми, еще более странными ящиками на них будили в нем волнующее любопытство и заставляли его вертеться возле них, расспрашивать, слушать и глядеть широко открытыми глазами.
Вскоре Кешку знали уже почти все солдаты, а Охроменко начал его часто кой о чем расспрашивать.
Хитрый ефрейтор, в говоре которого было мало украинских певучих тонов и который только изредка сбивался на «хохлацкое» произношение, ловил Кешку где-нибудь за избой, подальше от взрослых и расспрашивал как будто о пустяках, о чем-то нестоющем, но глаза его впивались в Кешку и точно буравчики сверлили его, и тот чувствовал безотчетную жуть, оставаясь один на один с ефрейтором.
— Ты, малый, — сказал Охроменко однажды, наступая на Кешку, — бачь мне правду… Бо в нас разговор краткий — врать будешь — отдеру, за правду же дам полтинник!..
А потом, приглушив свой резкий крикливый голос, прибавил:
— Старшой наш, Семен Степанович все знает. Лучше ты и не ври!..
И долго и нудно он тянул из Кешки жилы: ходил ли кто из «агитаторов» в Максимовское до постоя солдат, где тот или другой из молодых мужиков, куда-то исчезнувших с приходом войск, где собираются молодые парни бунты обдумывать и прочее. Особенно Охроменко упирал на последнее:
— Я, малый, хорошо знаю, як парни сбираются. Меня не проведешь. Не-ет… Только вот мне бы поглядеть хоть разок, где это они табунятся!..
Кешка ничего не знал и не мог ответить толково ни на один из вопросов. И это сердило ефрейтора. Он кричал на парнишку, запугивал его, стращал офицерами, а то принимался сулить Кешке гостинцев и всяких благ и старался быть ласковым, веселым и обходительным.
Охроменко при вечерних секретных рапортах Семену Степановичу жаловался на свои неудачи.
Офицер хмурился и ворчал.
— Ты, Охроменко, не умеешь контр-разведку ставить! Чего ты с мальчишками возишься?
— А как же, господин капитан! Из малого-то можно лучше, чем из взрослого вытянуть… Малый, у его ум слабый: не сдержит, да выложит все, как есть…
— Что-то твой малый не многое тебе выкладывает.
— Так вин же болван!.. Но я из него вытяну! Я узнаю!..
И глаза Охроменки делались острее, лицо багровело и широкий квадратный подбородок тупо и упрямо выдавался вперед.
После неожиданной встречи в лесу Кешка стал избегать Охроменко. У парнишки завелось свое какое-то дело и он стал еще больше тереться возле солдат, прислушиваться и приглядываться.
Но он прислушивался и приглядывался теперь не так, как прежде, до лесной встречи; теперь он словно впитывал в себя все то новое, что пришло в деревню с солдатами, и запоминал. Шныряя возле ящиков с патронами, он зубоскалил с часовым, который рад был побалагурить с озорным веселым парнишкой! И так, балуясь и играя, Кешка понемногу узнал сколько патронов в ящике и сколько всего ящиков привезли с собой нежданные гости в Максимовское. Шутя же и озорствуя, он узнал, что обе роты захватили с собой сюда три пулемета. И даже точное число солдат не поленился подсчитать Кешка, бродя от избы к избе и пошвыривая камни и палки в облезлых, зевающих на весеннем солнышке, собак.
А потом как-то в дообеденное время, когда постояльцы на земской куда-то ушли на деревню, Кешка забрался к офицерам в комнату через окно и стащил лист бумаги и карандаш.
И в этот вечер долго возился он в кути, марая что-то, неуклюжими буквами выводя нелепые, неясные цифры при свете потухающего солнца, лучи которого лениво проползали через загрязненное окошко.
Утром Кешка урвался от матери, которая хотела заставить его исполнить какую-то работу, и ушел за деревню в сосновую рощицу, которая взбежала на широкую релку. Там побродил он недолго меж вытянувшимися, как желтые свечки, соснами, похрустел стоптанными порыжелыми чирками по прошлогодней траве и вышел на знакомую полянку.
На поляне было тихо. Желтела прошлогодняя трава, поблескивая тусклым золотом в утреннем солнце. Тянуло весенним холодком и влажностью.
Кешка потоптался на одном месте, крякнул, а потом зааукал.
На крик его сначала никто не отозвался. Кешка повторил его. Тогда с релки, с дальнего краю ее, где она сливалась со склоном сопки, отозвался чей-то голос. А потом на поляну быстро вышел человек с ружьем.
— А, Кеха!.. — весело, как старому знакомому, закричал он Кешке. — Пришел?
— Пришел! — радостно отозвался Кешка. — Я, брат, на слово крепкий!
— Крепкий!.. — расхохотался человек с ружьем. — Ну, здравствуй, Кеха, на слово крепкий! Рассказывай, что знаешь!
Они сели так же, как тогда, в первую встречу, рядом. Кешка разул правую ногу и вытряхнул из чирка скомканный клочёк бумажки.
Человек с ружьем глядел на Кешку и ласковая, немного растроганная улыбка засветилась на его молодом лице.
— Молодчага… — тихо сказал он, беря записку: — Давай теперь разбирать твое донесение! — И он снова засмеялся задорно, показывая крепкие белые зубы.
Разглаженная бумажка, на которой плясали хмельные буквы и цифры, слегка дрожала в руках человека с ружьем. Он с трудом разбирал кешкину грамоту и поминутно справлялся у того о значении того или иного знака. Когда вся записка была прочитана и Кешка дал подробные объяснения всему тому, что заприметил и чего не смог записать своими каракулями, человек с ружьем похлопал его по спине и спросил: