реклама
Бургер менюБургер меню

Исаак Блум – Невероятное преступление Худи Розена (страница 7)

18

Анна-Мари была высокой, почти с меня ростом, но очень длинноногой. Шагала она размашисто, длинные ноги как бы опережали тело, тянули ее за собой – так собаку тянут на поводке.

– Как это ты «типа, в школе»? И почему ты вообще в школе в августе? – осведомилась она.

– Мы учимся в августе, потому что в прошлом году пропустили очень много дней из-за праздников. Нам в праздники разрешается не учиться. И… – Я приостановился, подумал, как бы это получше ей объяснить, что я могу в любой момент уйти с занятий. – Ну, в общем, зачем вообще нужно ходить в школу? – спросил я у нее.

– Учить физику, математику, историю? Готовиться к поступлению в колледж? Пялиться на прикольных парней и делать вид, что не пялишься?

Мы с ней ходили в очень разные школы. Впрочем, у нас ей бы, наверное, понравилось. Парней сколько хочешь.

– Ходить в школу нужно для того, чтобы стать настоящим мужчиной, научиться жить как положено, служить Богу. По крайней мере так оно в моей школе. Мы вот уже мужчины и должны понять, как выстраивать свои отношения с Богом и с нашей религией, понять, почему мы живем как живем и почему важно так жить, – а для этого иногда нужно погрузиться в себя, и, если нам нужно погрузиться в себя, нам разрешают пойти погулять.

– То есть ты сейчас погружаешься в себя?

– Угу, – ответил я. – Я как с виду, погруженный в себя?

– А то. Прямо такой погруженный, что дальше некуда. Господи Иисусе, если б я ушла из школы, они б вызвали полицию.

– У нас, похоже, следуют другим правилам, – сказал я.

– Это я заметила, – фыркнула Анна-Мари.

– Ты это в каком смысле? – уточнил я.

Анна-Мари посмотрела на Борнео.

– Ну, я не хотела…

– Погоди. Ты в каком смысле?

– Я не хотела тебя обидеть. Прости.

Да я и не обиделся. Нет, стоп. Обиделся. В Анне-Мари меня обижало все: ее одежда, ее шуточки на отцовской могиле, табличка перед ее домом. Но к ней подходило то же, что и к Мойше-Цви: друзья не обязаны тебе нравиться. Анна-Мари может обижать меня сколько угодно, я все равно постоянно хочу быть с ней рядом.

– Я просто не понимаю, что ты имеешь в виду, – объяснил я.

– Ну, эти ваши… нет, не «эти ваши». Я… Ладно, мы же друзья, да?

– Да, мы друзья, – подтвердил я, прежде всего потому, что сам хотел услышать, как звучат эти слова. А потом повторять их снова и снова.

– В общем, просто иногда я замечаю… ну, что ваши – так, наверное, их правильно называть, – вообще не замечают реальности. Ну, типа, мужик переходит дорогу и не видит, что на него едут машины, или детишки топают напрямик через чужие дворы по дороге в школу – всякое такое. Наши новые соседи… я просыпаюсь, а их дети носятся по двору и перекрикиваются, а вообще-то два часа ночи. Я не… я не имею в виду, что…

– Гм, – сказал я. Про первое я вообще никогда не думал. А что, разве не все переходят дорогу на красный свет? По второму пункту у меня у самого рыльце в пушку. Я каждый день по дороге в школу прохожу как минимум через два чужих газона. И не могу не признать, что Хана сидит в своем снайперском гнезде примерно в любое время дня и ночи. – Реальность… – протянул я. – А что такое реальность?

– Да вот это, – ответила Анна-Мари, указывая на окрестности, яркое солнце, деловую часть города, до которой мы уже почти дошли пешком.

Я был с ней не согласен, но спорить не собирался.

Минутку мы шагали в молчании. А потом она сказала:

– Было бы неплохо, если бы можно было иногда сбегать в другой мир. В этом-то не всегда классно, правда? Ну, я бы как минимум не возражала против мира, куда можно смываться от мамы.

Анна-Мари привязала Борнео перед хозяйственным магазинчиком.

Снаружи стоял летний зной. По крайней мере мне так казалось. Но народу по улице шлялась уйма – всем это пекло было в удовольствие. Молодые родители катили детишек в колясках. Наши ровесники заходили в кофейни, покупали напитки со льдом, выходили обратно. Иногда появлялся, пыхтя, как Борнео, очередной мазохист, совершавший пробежку.

В хозяйственном магазине было прохладно и пахло опилками. Когда мы вошли, женщина на кассе подняла голову. Я ни разу еще не был ни в одном магазине в центре, кроме кошерного, – уж больно косо тут на меня смотрели. Но у этой женщины на лице не читалось никакой злобы. Она просто задумчиво подняла брови, точно спрашивая: «Ну, а этому что тут надо?» Как будто у евреев болты и гайки не такие же, как у гоев.

А вот когда она увидела мою подругу, выражение ее лица изменилось.

– Анна-Мари! – сказала она. – Чем обязана такой чести?

Лгун из меня никакой. Просто отвратительный. Вы бы, например, никогда не поверили, что я люблю цукини.

Я просто обожаю цукини. Такая вкуснятина! Особенно потому что он такой… мягонький.

Нет. Все это вранье. Я терпеть не могу цукини. Гадость полная.

Поняли мою мысль?

Поэтому меня очень удивило, с какой легкостью Анна-Мари соврала продавщице.

– Мама меня кое за чем послала, – пояснила она.

– И как у нее дела? – с заботливым видом осведомилась продавщица.

– Да все хорошо.

– Чем могу помочь?

Анна-Мари подошла к прилавку. Я топтался сзади, подаваясь корпусом вперед, потом назад, потом опять вперед, медленно.

Анна-Мари повернула телефон экраном к продавщице.

– Я толком не знаю, зачем ей это, но она просила что-то в таком духе. Отчистить краску.

Женщина ловко выскользнула из-за прилавка и зашагала в дальний конец магазина.

Мы пошли следом.

Она сняла с полки бутылку, протянула Анне-Мари.

– Это должно помочь, – сказала она. – Плюс немного ветоши.

– А вы ее продаете?

– Чего? Ветошь? У мэра, что ли, нет ветоши?

– Не знаю. Не хочу к вам бегать второй раз.

– Дам тебе пару губок – должно подойти. Жду у кассы.

Анна-Мари заплатила, заверила продавщицу, что передаст маме привет, а потом мы вышли на улицу, отвязали Борнео и зашагали к кладбищу. Очень странным путем – не по главной улице, а закоулками.

– Меня тут каждая собака знает, – объяснила Анна-Мари.

Это видно. Продавщица в хозяйственном магазине знала ее по имени, и даже на боковых улочках, вдали от центра, при встрече все махали ей рукой.

Мне это чувство было знакомо по Кольвину. Там жили одни евреи, все знали меня и моих родных. Останавливались, расспрашивали, как дела у родителей, говорили, что только что видели Зиппи и Йоэля в магазине еврейской литературы (и как этой парочке хорошо вместе) и еще что я «с каждым днем все больше и больше похож на отца».

А когда я иду по Трегарону, никто меня не замечает. Сразу после переезда такая анонимность меня совсем не смущала, но теперь, после этих надписей на могилах, опущенные глаза стали казаться зловещими. Как будто все намеренно избегали на меня смотреть, делали вид, что меня вовсе не существует.

– Я жду не дождусь, когда свалю отсюда, – поведала мне Анна-Мари. – Поеду учиться в Университет Нью-Йорка, самый большой в самом большом городе, где меня никто не знает. Постараюсь ни с кем там не встречаться дважды.

Мы зашли на кладбище через боковой вход и прямиком зашагали к Коэну и Кантор. В ярком полуденном свете свастики были видны еще отчетливее.

Анна-Мари присела на корточки, вытащила бумажный пакет. Я присел с ней рядом, она поставила бутылку и положила губки на землю перед надгробием. Мы были совсем близко: я, она, оскверненные могильные плиты. Она потянулась, положила руку мне на локоть. Я немного закатал длинные рукава рубашки, она слегка коснулась одним пальцем моей голой кожи. Ощущение было до странности нормальным – невероятно, как такая странная, почти невозможная вещь может вдруг оказаться чем-то совершенно обычным! В такой момент ждешь грома, извержения серы, какого-нибудь знака свыше. Ждешь, что мистер Коэн сейчас выскочит из могилы и заорет на тебя на идише.

Но ничего такого не случилось. Я улыбнулся про себя, а Анна-Мари сказала:

– Худи, мне жуть как неприятно. Такие гады попадаются! Даже не представляю, что бы я чувствовала, если бы кто-то сделал такое с моими…

А потом, вместо того чтобы навеки оставить свою ладонь у меня на локте – я так на это надеялся, – она открыла бутылку, и мы принялись за работу.

Должен признать: не так я прежде воображал себе свое первое свидание. Я все не мог решить, что невероятнее: то, что она не еврейка, или то, чем мы занимаемся – старательно стираем с надгробий антисемитские надписи.

«Стираем» – не совсем подходящее слово. Скорее «размазываем».

– Мне жуть как стремно, что так вышло, – сказала Анна-Мари, выдавливая на губку еще средства. – Такое бывает со стариками. Они не любят перемен. А в Трегароне уже невесть сколько времени ничего не меняется. Все друг друга знают. Все учились в одних школах, закупаются в одних и тех же старых магазинах. И не хотят, чтобы что-то менялось.