реклама
Бургер менюБургер меню

Исаак Башевис-Зингер – Тени над Гудзоном (страница 39)

18

— Да какие у меня могут быть дела?

— Но что-то ведь с тобой происходило в течение всех этих лет…

Грейн ничего не ответил. Оба они, Герц Грейн и Морис Гомбинер, словно прислушивались к тишине.

2

— У меня, Морис, дела неважны.

— А в чем дело?

— Ты же видишь.

— Какие у тебя претензии к жене?

— У меня к ней нет никаких претензий, только скучно.

— Скучно, вот как? Есть неприятности и похуже.

— Это тяжело. Что такое тюрьма, если не скука? Моя жена стала деловой женщиной. Она сидит целыми днями в магазине. Дети уходят. Да я так и так не могу с ними разговаривать. Здесь, в Америке, между родителями и детьми настоящая пропасть. Особенно у наших евреев. Здесь возраст — это буквально позор. Здесь даже мужчины красят себе волосы, чтобы не выглядеть седыми.

— Кого они обманывают?

— Самих себя. Я не стал богобоязненным. Я далек от этого. Но без Бога скучно. Вера — это единственная сила, удерживающая человека от безумия. Почему мне должно быть скучнее, чем было моему отцу? У него не было ничего, кроме семьи и хасидской молельни. Не было театров, фильмов, радио, газет. Его библиотека, если ее можно вообще назвать библиотекой, состояла из нескольких священных книг. Однако я никогда не слышал, что он жаловался на скуку.

— А с Анной тебе не скучно?

— Пока не скучно. Но это продлится недолго. Я заранее знаю.

— И что ты тогда будешь делать?

— Не знаю.

— Как давно ты уже с ней?

— Неделю.

— Ну-ну, скажи правду.

— Я говорю с тобой искренне, Морис. Я никогда ни с кем не говорю о себе, потому что ни к чему это. Но с тобой я могу говорить. Может быть, потому, что мы разговаривали об этом еще тогда, в Вене. У меня полный дом книг, но мне нечего читать. Беллетристику я не переношу. Я уже в том возрасте, когда выдуманные дела и события не могут меня заинтересовать. Пусть даже появится второй Толстой. От философии меня тошнит. История всегда демонстрирует одну и ту же истину: что род человеческий преступен. Если ты это знаешь, то тебе нечего читать. Я всегда думал, что точные науки интересны. Физика, химия. Но и это скучно. Я последнее время предостаточно начитался про атомы. Если правда то, что пишут, то скука сокрыта уже в самом атоме. Что может быть страшнее крохотного кусочка материи, который никогда не пребывает в покое? Проходят миллионы лет, а электроны всё так же продолжают вращаться вокруг протонов. Старый атом хотя бы пребывал в покое. Новый атом безумен. Он мечется, он беспрерывно трепещет. Он, должно быть, символизирует собой современного человека. Совсем другое дело, если я не верю, что все это правда. Современная наука становится все больше похожей на беллетристику. Возьми, к примеру, теорию квантов. Ты этого не понимаешь, и, боюсь, тут нечего понимать. Это тот же самый старый хаос, как сказано «безвидна и пуста», только без Бога, без духа, витающего над бездной. Что с тобой, Морис? У тебя есть какая-то философия?

— Никакой философии.

— Так что же?

— Н-ничего. Я не думаю.

— Это самое лучшее. Но для этого необходима дисциплина. А как у тебя с твоей женой? Она тебя мучает, да?

— А если мучает, что с того? Каждый человек мучает, если может. Она немножко диковата, но ничего страшного. Она обругает, но потом помирится. Одно плохо: она таскает меня на собрания левых. Но я нашел против этого средство.

— Какое средство?

— Затыкаю уши.

— В прямом смысле?

— Да. Есть такие резинки, которые используют в самолетах. Я сижу и смотрю, как они беззвучно, наподобие рыб, открывают и закрывают рты. Это на самом деле смешно.

— Чем ты занимаешься целый день?

— Она уходит в свою контору, а я готовлю. Не смейся. Ведь надо хоть что-то делать. Я убираюсь, мою посуду, хожу за покупками. Меня уже знают во всех магазинах. Иногда вечером мы с ней идем в кино. Она любит фильмы про гангстеров, а я закрываю во время этих фильмов глаза, меня это не волнует.

— А меня еще волнует. Я не могу выносить их грубости. Здесь толпа захватила культуру. Ты должен иметь какую-то возможность выпустить пар. Иначе можно лопнуть.

— Ну-ну, лишь бы тебя не засовывали в печь.

— В печь не суют, но если открываешь утром газету, то на тебя дышит смерть. Тут не надо заглядывать в книги Мусара,[157] чтобы помнить о смерти. Тебе здесь и так напоминают о ней на каждом шагу со всех сторон: в газетах, в театре, в кино, страховой агент. Я когда-то имел обыкновение ходить с Леей к ее землякам, и там разговаривали об одном: о могилах. Ты не поверишь, но все то немногое еврейство, которое здесь осталось, вращается вокруг cemetery, я хочу сказать, вокруг кладбища.

— Я знаю. У Флоренс тоже есть земляки. Я хожу туда на исходе каждой второй субботы. Когда я пришел туда в первый раз, то увидел, как вышел человек, стукнул деревянным молотком и заговорил о каких-то баксах. Я спрашиваю жену: «Что такое баксы?» Она мне отвечает: «Смерть». Так и проговорили до двенадцати часов ночи. Какой в этом смысл, а?

— Никакого смысла.

— И все же!

— Что связывает их? Не Бог, не страна. Даже не язык. Сами они еще говорят с грехом пополам по-еврейски, но их дети уже и этого не могут. Очень многие из молодого поколения настроены прокоммунистически. Да вот мой собственный сын. Он пылинке не дает упасть на Сталина. Все его злодеяния — это у него святая святых.

— А что насчет дочери?

— Она просто меланхоличка.

— Что это вдруг? Сколько ей лет?

— Девятнадцать.

— Почему ты не дал ей еврейского образования?

— Они этого не хотят. Да и я тоже в это не верил. Дети — это подсознание родителей. Я здесь был учителем в талмуд-торе и видел, что это такое. Тора к ним не пристает. Дети закончили все классы и ничему не выучились. Бейсбол не сочетается с Торой. Они просиживали у радиоприемников целыми вечерами и слушали всякие грязные вещи.

— Ты же должен быть сионистом.

— Ну и что получается из моего сионизма? Я один не могу туда уехать. Дети далеки от этого. А что, ты думаешь, такое Эрец-Исраэль? Там тоже есть радио и прочие паскудства. Сюда приезжают парни, которые разговаривают на иврите, но у них лица иноверцев. Такие вот ивритские иноверцы. Без Бога нет евреев.

— Что же ты не возвращаешься в синагогу?

— Ты сам знаешь почему. В то, что Бог мудр, я верю. Но в Его доброту мне трудно поверить. Недавно меня зазвали к соседу на миньян.[158] Сосед умер, и у него в доме справляли семидневный траур. Это те заповеди, которые многие местные евреи соблюдают, — семидневный траур, поминальная молитва, йорцайт.[159] Все, что связано со смертью. Парни расхаживают вокруг, как медведи, и девицы как волчицы. Сперва они болтают о бейсболе. Как раз тогда был чемпионат мира. Это такая серия игр между разными командами. После этого парни надевали ермолки. Я стою и произношу молитву восемнадцати благословений. Начинаю произносить слова, но язык немеет. Именно в тот день я читал о том, что творилось в Майданеке или Треблинке. Как можно назвать милосердным Бога, который равнодушно смотрит на все это? Ведь в конце концов все это Его работа. Есть только один ответ: выбор. Но что, если это не более чем отговорка? А почему страдают животные? Шестов[160] говорит, что Бог злой. Согласно Спинозе, Он еще хуже, чем злой, Он равнодушный.

— Может быть, у Него нет власти?

— Тогда у кого же есть власть?

— Не знаю. Там тоже молились. В Майданеке. Не все, но часть… Эта Анна — хорошая женщина.

— Я убедил ее, что мы будем счастливы.

— Может быть, так и будет.

— Как?.. Раньше у меня была одна женщина по имени Эстер. И она тоже позволяла себя обманывать. Обманывать можно, когда обманутый сотрудничает с обманщиком… Женщины у тебя не было все эти годы?

— Женщины? Нет. Когда голодаешь, становишься евнухом. Первое время в гетто грешили. Даже очень грешили. Но потом силы были исчерпаны. Было еврейское кабаре. Спекулянты и капо ходили туда. Они в буквальном смысле шагали по трупам. Одна женщина шла в кабаре и переступила через мертвеца. Вдруг он схватил ее за ногу и разорвал шелковый чулок. Он, видимо, еще не отдал Богу душу. Она его обругала на чем свет стоит… Но я видел и евреев, которые отдавали свою порцию хлеба ближнему, а сами умирали от голода. В самом прямом смысле этого слова.

— Почему они это делали?

— В человеке есть и добро…

3

Прошло пять недель. Грейн предупреждал Анну, что она делает глупость, но она позволила себя уговорить: она собиралась купить в Майами-Бич дом. Анна утверждала, что это на редкость удачный случай. Миссис Гомбинер клялась, что Анна сделает на этом целое состояние. Анна уже продала свои ценные бумаги и драгоценности. Дом стоил семьдесят тысяч долларов, но сразу заплатить требовалось только двадцать тысяч, остальную сумму можно было взять в качестве ипотечной ссуды. Даже Грейн считал, что это удачный случай. Один участок без дома стоил бы таких денег. Главное строение можно было превратить в гостиницу. Но все это требовало расходов и главное — работы. Как ни странно, но медовый месяц, на который Анна возлагала столько надежд, прошел в сплошных торгах, препирательствах, беготне, консультациях со специалистами и знающими людьми. В Анне пробудился еврейский торговый инстинкт. Казалось, она за одну ночь стала похожей на Бориса Маковера. Она курила, разговаривала с теми и с этими, постоянно что-то подсчитывала. Он, Грейн, тоже должен был стать компаньоном в обретаемом ею состоянии. Он должен был вложить в это дело десять тысяч долларов. Его акции лежали в сейфе в Нью-Йорке, и ему надо было поехать в Нью-Йорк, чтобы их продать. Ему все равно надо было туда съездить. Он разговаривал по телефону с Леей, и она ему сказала, что Джек собирается жениться на какой-то шиксе[161] из Орегона…