Ирина Сироткина – Танец, тело, знание (страница 3)
Итак, истина разоблачает и разоблачается. Истине, если она настоящая, не нужны покровы и украшения. Если она действительно истинна, то, чтобы быть признанной, не нуждается в дополнении силой, принуждением, энергией или ограничениями. Истина самодостаточна – сама по себе достаточна для того, чтобы создать свой собственный закон; ее принудительная сила заключена в ее истинности. Она свободна, говорит сама за себя и обладает собственной властью (Lorenzini 2013). По выражению Мишеля Фуко, истина устанавливает свой режим: «Истина сама определяет свой режим, устанавливает закон и обязывает меня. Она истинна, и я подчиняюсь ей» (Фуко 2002: 205–208). Однако она не связывает какими-то обязательствами: может быть только «принуждение неистинного или принуждение и ограничение непроверяемого», потому что истина, если она действительно истинна, скорее, на стороне свободы: она не подчиняет себе, а освобождает и искупает.
Под истиной Фуко подразумевает не «набор истинных вещей, которые необходимо открыть или с которыми надо заставить согласиться», но «совокупность правил, согласно которым мы отделяем истинное от ложного и связываем с истиной особые воздействия власти»: «В обществах, подобных нашему, „политическая экономия“ истины характеризуется пятью исторически важными чертами: „истина“ сосредоточена в форме научного рассуждения в институтах, которые его производят; она подвергается постоянной экономической и политической стимуляции (потребность в истине существует как в нуждах экономического производства, так и ради политической власти); она является объектом бесконечного распространения и потребления в разнообразных формах (поскольку она циркулирует в органах образования или информации, пронизывающих тело общества несмотря на определенные строгие ограничения); она производится и передается не под исключительным, но под господствующим контролем и управлением нескольких крупных политических и экономических институтов (университет, армия, письмо, средства массовой информации); и, наконец, она является ставкой всякого политического спора и всякого общественного противостояния („идеологической“ борьбы)» (Фуко 2002: 205).
Фуко вводит понятие «режим истины» в первой главе книги «Дисциплинировать и наказывать». Говоря о формировании (в рамках новой пенитенциарной системы в XVII–XIX веках) корпуса знаний, техник, «научных» дискурсов, которые стали связаны с практикой власти наказывать, он утверждает, что в этот период возник новый «режим истины». Хотя Фуко говорит о «режиме истины и ошибки», он связывает понятие истины с политическим режимом: в этом контексте «режим» означает определенную власть разделения между истиной и ошибкой (Lorenzini 2013). Концепция «режима истины», считает Даниэль Лоренцини (Ibid.), не просто аналитический или методологический инструмент: она несет в себе критическую силу. С помощью этого понятия Фуко показывает, что мы не обязаны принимать научный или эпистемологический режим истины и, что еще важнее, не обязаны формировать на его основе свою субъективность и свой образ жизни. Напротив, нужно попытаться выбрать другие ценности (они могут не иметь ничего общего с истиной), на основе которых мы могли бы формировать себя. Идея, что истина не оставляет нам выбора, обязательно заставляет нас ее принять и строить свое поведение в соответствии с ней, – крайне опасная этико-политическая ловушка. Фуко помогает увидеть ее и преодолеть.
Новый смысл старого понятия истины позволяет Фуко размышлять о политической функции интеллектуала, который «действует или борется на общем уровне этого режима истины, столь существенного для структур и для функционирования нашего общества. Ведь всегда имеет место сражение „за истину“ или, по крайней мере, „по поводу истины“… вокруг ее статуса, а также вокруг ее политической и экономической роли» (Ibid.). Рекомендации, которые Фуко в последний год жизни давал собратьям-интеллектуалам, заключались не в том, чтобы «освободить истину от всякой системы власти (что было бы просто химерой, поскольку истина сама есть власть), но об отделении власти истины от различных форм гегемонии (общественных, экономических, культурных), внутри которых она действует до сих пор» (Фуко 2002: 208).
Взгляд на истину как свободную от чужих влияний, устанавливающую свой закон перекликается с метафорой «нагой свободы» у поэта Велимира Хлебникова. Его стихотворение «Свобода приходит нагая, / Бросая на сердце цветы» датировано 1915–1922 годами, временем революции в России и движением за «реформу жизни» (Lebensreform), социальные реформы на Западе. Образуется связка «истина – свобода – нагота», которую можно переворачивать и играть с нею. Троп «нагая истина» или троп «нагая свобода» можно перевернуть, заявив обратное: не только свобода, истина и добродетель – нагие, но и нагота добродетельна и истинна. Пример тому – средневековая легенда о Леди Годиве. Супруга графа Ковентри, молившая его уменьшить налоги на подданных, согласилась ради этого пожертвовать свой репутацией и проехать на коне по городу нагой. В поэме Альфреда Теннисона (в переводе Ивана Бунина), Годива
Как прародительница Ева до грехопадения, Годива невинна, ибо облачена в божественную благодать – «одежды славы». В книге «Леди Годива: будущее наготы» (Lady Godiva: The Future of Nakedness, 1928) писатель Джон Лэнгдон-Дэвис сатирически описывал морализм, лицемерие, корысть и, прежде всего, страх, которые привели к странному парадоксу: «естественная» нагота сделалась «неестественным и порочным состоянием человеческого тела», почти преступлением (Barcan 2004: 52). Как и многие его современники, Лэнгдон-Дэвис считал наготу истинным проявлением человечности.
«Нагое» и «голое»
Автор книги «Нагота в искусстве» (The Nude: A Study in Ideal Form, 1956, русский перевод: Кларк 2004) Кеннет Кларк противопоставляет «голизну» (nakedness), тело без одежды, «сырой» исходный материал для художника, – «наготе» (nudity), которая возникает как результат художественной работы с этим материалом. Нагота, таким образом, не предмет искусства, а его форма. Его коллега Джон Бергер считает голизну «отправной точкой», а наготу – «способом видения» (Barcan 2004: 33). Голизна несовершенна и индивидуальна; нагота идеальна и универсальна. Голизна – это природа; нагота, или обнаженность, – культура. Творчество художника лишает голую модель индивидуальных черт, возводит ее в идеал. Нагота покрывает голизну эстетизирующим лоском; она – вид одежды. Похоже, что это различение искусствоведы унаследовали у богословов, когда те противопоставили «райские одежды» наготы, «костюм Адама и Евы» – постыдной голизне прародителей после грехопадения.
Хотя в раю у прародителей не было одежд, вряд ли они чувствовали себя голыми. Автор одного из немногих богословских трудов об одежде Эрик Петерсон считает, что нагота появляется только после грехопадения:
До греха можно говорить об отсутствии одежды [Unbekleidetheit], но это еще не нагота [Nacktheit]… До грехопадения человек представал перед Богом так, что его тело, даже без какой-либо одежды, не было «нагим». Это «ненагое» состояние человеческого тела даже при очевидном отсутствии одежды объясняется тем, что сверхъестественная благодать облекала человека, как одежда. Человек не просто был окружен лучами божественной славы: он был одет в славу Господа («Theologie des Kleides», цит. по: Агамбен 2014).
Вкусив плод познания добра и зла, Адам и Ева утратили «одежды славы» – свою нераздельность с Творцом. Библия говорит, что у них «открылись глаза» на их собственную наготу, которую они затем прикрыли фиговым листком. Другой стороной грехопадения стала открывшаяся им же возможность познания. Играя с греческим словом a-letheia – «несокрытость», «нелатентность», – философ Джорджо Агамбен называет это «открытием истины»: «То, что человек больше не облачен в одеяние благодати, приводит его не к мраку плоти и греха, а к свету познаваемости» (Там же). Агамбен мог бы процитировать при этом слова из Литургии апостола Иакова: «И, открыв тайные покровы знамений, одевающих священнодействие сие, ясно покажи нам, и ума нашего очи неотъемлемы Твоего света исполни…»[4]
До грехопадения человек жил в праздности и изобилии; ему не нужны были знания, наука и техника. Открыв глаза, он начал воспринимать собственное благополучие и блаженство как состояние слабости, atechnia, то есть отсутствия знания. В результате ему пришлось трудиться, учиться, добывать практические и теоретические знания. Если бы человек остался в раю, то одежда была бы дана ему не природой (как у животных) и не техникой, а божественной благодатью, которая снизошла на него в ответ на любовь к Богу. Принудив человека оставить благословенное райское созерцание, грех устремляет его к тщетным поискам техник и наук, отвлекающим от созерцания Бога. Здесь, комментирует Агамбен, нагота отсылает не к телесности, а к утраченному созерцанию – знанию чистой познаваемости Бога – и к его замене на мирские навыки и представления.