18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 23)

18

Отец Михаил и сам не мог до конца объяснить своей тяги к этим ходам, построенным четыреста лет назад для спасения литовского князя и его семьи в случае осады крепости. Времена были нынче неспокойные, и, хотя батюшку никто не трогал и ни в чем не обвинял, все же он знал, что не всем священникам пришлось легко, ведь до него доходили слухи о неожиданных и неоправданных арестах священнослужителей в разных селениях, о закрытиях церквей, порой даже о разрушениях храмов. Жители Косогорья, казалось, ничего не подозревали об опальном положении церкви и ходили в храм Покрова так же исправно, как и раньше. Да и председатель сельсовета относился к отцу Михаилу с таким же почтением, как и прежде, в царские времена, задолго до назначения на высокий пост, ведь священник не стал противиться советской власти, признал ее.

В тот день они сходили в приход за инструментами, а затем вернулись к провалу в земле. Отец Михаил спустился вниз в отверстие, где копал землю, Никита же поднимал наполненные ведра, опрокидывал их поодаль, а затем спускал пустыми обратно. Так постепенно они расчистили завал, который и открыл тайный подземный ход, пребывавший по-прежнему в хорошем состоянии. С тех пор они в течение многих месяцев в свободные от работы в огороде и поле дни составляли план ходов, выискивая такие же провалы в окрестностях Косогорья.

А сегодня, в холодный осенний день, пожар раскинулся по березовым рощам, по кудрям лип и дубов. Золотые хлопья листьев были разбросаны, словно чьей-то рукой подсыпаны, на зеленые лужайки, опушки рощ, дороги. Они шли с Никитой по лесу, и вдруг откуда ни возьмись от резкого порыва ветра проливался на землю золотой дождь – медленный, протяжный, легкий, словно листья парили в воздухе, а не падали. Пламенели красным верхушки деревьев, горели желтым уборы кленов, первыми вспыхивающих и разбрасывающих свой убор осенью, под ногами шелестел желтый ворох из костерообразных кленовых листьев. И куда бы ни бросили они взор – везде эти зубчатые, правильной формы, остроугольные желтые хлопья, словно вырезанные на одном станке, были разостланы по земле, по дорожкам, по тропинкам.

Чудно смотрелись крыши некоторых изб, припорошенные слоем кленовых листьев, словно их замело горящим снегом. Путники ныряли сапогами в желтый покров, словно в лужи, разлитые по земле, шелестящие и рассыпающиеся от шагов. До чего красив был этот покров, прелестен убор деревьев! И только неясный страх от странного предчувствия сдавливал грудь отцу Михаилу. Он думал: что же печального было заключено в этой увядающей красоте? Ведь должна же она восхищать, вдохновлять, но не тревожить! А потом вдруг понял: то было предчувствие, ожидание неминуемой зимы, медленно оголяющейся земли, черных обугленных веток деревьев, будущей серости, слякоти, грязи, пустоты, смертного сна природы.

Никита то и дело раскапывал среди вороха листьев грибы – то семейство груздей, то крепкий белый гриб с влажной пахнущей шляпкой, то нашел поганку с тонкой ножкой и прозрачной складчатой шляпкой. Он аккуратно складывал съедобные грибы в корзинку, которую нес на локте, а несъедобные разглядывал, удивляясь, какими красивыми делала природа ядовитые грибы.

В этот день отец Михаил поддался уговорам сына или же собственному мальчишескому голосу внутри, еще не заглушенному ни жизненным опытом, ни седыми проблесками в длинной черной бороде и густых смоляных волосах. Кто знал невысокого, но сильного отца Михаила, привыкшего к тяжелому труду в поле и огороде, знал, что тот был не всегда серьезен, как на проповедях, но и любил пошутить, был улыбчив и порой слишком легко относился к суровой, наполненной тяготами и лишениями жизни.

Так они с Никитой впервые решились спуститься в один из ближайших к крепости провалов, располагавшийся не так далеко от берега мелководной реки и перекинутого через нее моста, и пройти по нему до самого сбора. Запах плесени, сырости, влажной земли и гниющих корней пробивал ноздри, дурманя голову, но факел не гас, и это придавало им бодрости и решимости. Они продвигались вперед в звенящей тишине под сводом каменной кладки, придавленной сверху березовым лесом и так и грозившей в любой момент обрушиться и навсегда укрыть их в объятиях земли.

С утра Тихон Александрович был сам не свой: все мерещилось ему, что кто-то зашел во двор, что его кличут, что кто-то крадется вдоль забора и пытается проникнуть через заднюю калитку в огород и во двор. Вдруг привиделась ему тень за старой толстой яблоней, широко раскинувшей над простором огорода прореженные золоченые ветки. Совесть и страх – перед небесами и перед советской властью – клещами впились в немощное сердце и толкали его действовать, не сидеть на месте. Но как было действовать, как?

Чем более он хмурил седые брови, чем более бранил старую жену, которая, словно нарочно, не угадывала сегодня желаний мужа по одному его насупленному виду, тем более начинал верить, что если не Бог, то советская власть покарает его, упрячет в тюрьму и отнимет все имущество. В какой-то момент ум его так отстранился от действительности, словно вылетел из просторного беленого дома, и ему стало мерещиться, будто этой самой ночью их подслушивали и кто-то глядел украдкой в окно и видел все, видел всех. «Да, – заключил он ближе к обеду, – все уже известно там, мы устроим засаду Арсению Котельникову, а на деле засаду устроят нам! Нет, это никуда не годится!»

Но если он сейчас, средь бела дня, пойдет к председателю или к следователю, его могут увидеть, нет, не так… его непременно увидят, и тогда молва быстро донесет эту весть до Луки Яковлевича. Что будет тогда? Он уже вполне убедился в неистовстве и решительности кулака, он помнил и его усопшего отца, такого же безумца, с которым по молодости лет воевал из-за неправильного дележа земли. Нет, если Лука Яковлевич узнает о том, что он ходил доносить, – одним ударом выпустит из него дух вон. Это не годилось, никак не годилось, нужно было придумать что-то другое, что не запятнало бы его ни перед кем.

В час тревожных, непосильных дум, вышибающих из Тихона Александровича всякую волю к действию, к ним заглянул их средний сын, который словно почувствовал тревогу отца и пришел к нему на помощь.

– Степан, – прохрипел от волнения старик, не здороваясь и не слушая сына, – пошли внука Алешку к председателю… с посланием от меня. Да слово в слово пусть передаст. И чтоб не попадался никому на глаза! Иначе все потеряем, все!

Тяжелая смута была на душе у Федора, когда они с братом возвращались с поля, ведя под уздцы лошадь. Вечерело, холодный ветер задувал в горловины, подгоняя путников. Мрачные тучи стягивали небо плотной пеленой до самого конца небосвода, где они словно обрывались и изливались косыми темными струями. Ни линии заходящего солнца, ни даже бусинки солнца не просвечивало вдали, только темная стена из дождя заслоняла горизонт, дождя, который еще не дошел до Косогорья, но непременно дойдет через час или два, – и тогда тяжкая влага, нежеланная, но живительная, напитает соломенные поля, огороды и иссыхающие реки.

Вдруг Василий поднял голову на далекое взгорье, где высился кальвинистский сбор, старинная крепость, в этот день словно вдыхающая угрюмость в мрачные окрестности, в темный влажный воздух, и без того нерадостный в такие осенние увядающие дни. Взгляд его приковали две фигуры, поднимавшиеся на взгорье: они должны были скрыться за сбором и затем выйти из-за него. Федор, необыкновенно чуткий в этот день, тут же проследил за взглядом брата: то были Арсений и Арина. Его Арина! Только вот его ли она была, и не рано ли он обнадежил себя?

Неожиданно на их глазах совершилось что-то странное: обе фигуры так и не выплыли из-за крепости. Братья переглянулись, и Федор почувствовал, как глаза его заволокло дымом, он перестал понимать происходящее, он перестал понимать Арину, себя, других людей. Возможно ли, чтобы Ариша, которая еще вчера одаривала его ласковыми взглядами и сквозь хрип и кашель, но все-таки нежным смехом, – чтобы эта сама Ариша сегодня пряталась в старой крепости с богатырем Арсением?

Он сам себе стал вдруг смешон, жалок, он возненавидел себя за то, что брат был свидетелем его положения, за то, что были очевидцы его слабости и поражения. Но эти яростные и до одури странные мысли вспыхнули в нем всего на миг, а затем погасли безвозвратно. Брат был братом, долг был долгом, а ноша жизни – ношей жизни, стало быть, в общем и целом ничего не изменилось, не было никакой катастрофы, не было никакой трагедии.

– Забудь о ней, – услышал он добрый, но строгий голос брата, – забудь, и все. Было, словно не было.

Эти слова, умные, но острые, как наточенное лезвие, резанули по живому.

Алешка, длинный, худощавый парень десяти лет, с волосами, настолько выжженными солнцем, будто седыми, корни которых в конце сентября только начинали темнеть, проскользнул к председателю сельсовета незамеченным и передал ему слова деда слово в слово. Веснушчатое курносое лицо его весело сияло, когда он говорил, и чувствовалось, что для него это было не по-настоящему, это была лишь игра в войну. Председатель с любопытством смотрел на это беззаботное лицо, усеянное огромными рыжими крапинками, местами настолько частыми, что они сливались меж собой. «Ребенок, – подумал про себя Яков Петрович, – смысл происходящего не доходит до души».