18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 2)

18

– Трудолюбивые нынче не нужны, – фыркнула Марья. – Им лишь бы ограбить, а дальше хоть потоп. Кто будет работать, если все с голоду перемрем? Кто будет хлеб заготавливать? Ух, удавила бы иродов!

Так говорили они, а сами пылали от сладкого предвкушения запретного и безобразного; им отчего-то казалось, что мужья их, которых вызывали одного за другим в школу для обсуждения хлебозаготовок, не стерпят низких и твердых государственных цен, непосильных объемов и тут же расправятся с комиссией, а затем бунт охватит всю станицу, а за ней и весь Урал, горящий праведным гневом. Ведь не первую неделю казаки собирались вместе в домах да все перешептывались и обсуждали, как им поступить, когда из Пласта и самого Челябинска нагрянут высокопоставленные гости. Слухи разлетались быстрее ветра, и о приезде комиссии знали давно. И хотя сам Павел отшучивался и отнекивался, не признавался жене, она почему-то внушила себе, что на деле казаки что-то затевают, и только вот в планы свои женщин не посвятили. Так же думала и Марья – для того она и караулила здесь, чтобы, случись бунт, со всех ног побежать и передать новость другим по цепочке.

Однако случилось совсем иное. Казаки выходили один за другим, хмурые, озадаченные, но смирные, с чуть сдвинутыми фуражками на головах, в руках держали листки. Когда вышел Тамарин муж, невысокий и в эту минуту по-старчески сгорбленный, он, не замечая ее, пошел к дому, она же ринулась вниз по холму, тяжело ударяя валенками по замерзшей неровной грязи дороги. Павел оглянулся, и глаза его расширились: он был удивлен, но не обрадован.

– Тома, ты пошто здесь? – спросил он просто, все-таки не выказывая недовольства.

– Что за бумажка у тебя? – запыхавшись, спросила она и, не дожидаясь ответа, хотела было вырвать у него из рук лист, но Павел быстро спрятал его внутрь овчинной шубы и посмотрел на нее строго.

Он никогда не распускал руки ни дома, ни на улице, но и вольности в отношении себя жестко пресекал. Тамара закусила губу, поняв мгновенно, что в этот раз ее бойкость не вызовет в нем ни добродушного смеха, ни даже тени улыбки.

– Что ты? С ума, что ли, сошла? Дома все скажу. Не понимашь ничего?

Он хмурил широкие, чуть тронутые сединой брови; от напряжения и без того выраженные носогубные складки прорезывались сильнее на еще не старом, но обветренном и красноватом его лице с бородой. Тамара не могла не заметить, что нос мужа, широкий, чуть вздернутый, раздувался от кипевшего волнения, и она уже предвидела что-то скверное. У Павла было неправильное лицо, но не уродливое, а все-таки мужественное, сильное и приятное для взора. Тамара и сама не была красавицей: круглое лицо ее не было выразительным, его можно было назвать миловидным, но не изящным, не запоминающимся, не врезающимся в память.

Они молча шагали к дому, а по селу, по широким улкам и узким переулкам, как по быстротечным прожилкам, то и дело появлялись головы в белых и серых пуховых шалях и блестели кругом пылкие, недовольные глаза: женщины бегали и переговаривались, по дворам шло волнение, а стало быть, что-нибудь да грянет, не сегодня, так завтра. Но что именно грянет – ах, разве могла Тамара, разве мог Павел предугадать, разве могли все они предвидеть, какая круговерть обрушится на их станицу да на их жизнь!

А пока они шли домой с тяжелым, сдавленным сердцем, но все же не теряли ни огня внутри, ни силы, ни непоколебимой уверенности в том, что справятся со всем, что уготовит судьба. Сохранялась в них и легкость, и опасная беспечность, сотканная из опыта прошлых, недолгих безнаказанных лет межвременья и межвластья. А пока тяжелые свинцовые тучи незаметно подкрались к станице и заслонили купол неба, испустив туман сонного снегопада, обволакивающего станицу и убаюкивающего тревогу. Когда они подходили к большому дому-пятистенку, снег уже на два вершка устлал дорогу, и овальные следы от валенок отчетливо отпечатывались на чистом, воздушном, искрящемся перламутровыми кристаллами покрывале.

Павел и Тамара долго топали сапогами, стряхивая снег, прежде чем продвинуться дальше в сени. Дома было натоплено, и с порога казалось, что даже слишком горячо натоплено. Они сняли шубы, отряхнули их от снега, повесили на крючки и зашли в дом.

Первой была просторная комната с русской печью у внутренней стены-перегородки. В доме не жили старики, потому что родители Павла имели свой богатый двор, с ними еще жили их четверо холостых сыновей, старшие же сыновья Павел и Михаил построили собственные дома. Потому на русской печи спали по очереди, когда кто-то из семьи болел, лихорадил или когда Павел и Тамара ругались, и кто-то из них уходил из горницы на втором этаже, располагавшейся под крышей, на печь. По бокам, у стен, стояли широкие лавки, полатей не было вовсе: Нюра спала в горнице Агафьи. У Гаврилы была своя горница: простор дома позволял.

Здесь в комнате стоял буфет со стеклянными дверцами, а рядом висело длинное зеркало под наклоном, чтобы можно было увидеть себя во весь рост. Буфет и стол были убраны белыми расшитыми скатертями, на окнах висели такие же белые расшитые шторки и подшторки. На полочке-божничке для икон, расположенной в самом видном углу беленой комнаты, была также скатерка, и стояли на ней древние дорогие иконы. В одном углу был и столик со швейной машинкой – гордость Тамары, подарок Павла сразу после свадьбы, он привез ее из Златоуста. Там же стояла и прялка-веретено: по вечерам Тамара пряла шерсть, а Нюра и Агафья вязали теплые носки из овечьей и собачьей шерсти. Был у них и ткацкий станок, он стоял сейчас в сенях. На нем из старых тряпок по вечерам женщины ткали половики, которые были разной длины и устилали полы в доме у кроватей, у печи. Постели были заправлены узорчатыми покрывалами, а на них пирамидами высились перьевые подушки, одна меньше другой, в белых наволочках, окаймленных, словно расписанных, ручной вышивкой и прикрытых белыми накрахмаленными кружевными накидками.

Нюра, темноволосая девочка восьми лет, выбежала встречать родителей. Большие отцовские глаза ее занимали пол-лица, отчего всякий, кто в первый раз видел Нюру, особенно долго смотрел на нее, словно вбирая в себя такую невероятную для ребенка красоту и по несколько минут проверяя себя, не привиделось ли ему, не заметит ли он какого-нибудь недостатка в чертах Нюры: вздернутый нос, кривой профиль, длинный ли изогнутый подбородок, который уравновесит ее облик, сделает его более приземленным, более годным для простой казацкой жизни. Однако, не найдя изъяна, приходилось успокаиваться и признавать за девочкой право ошеломлять людей своей дивной внешностью.

Но если незнакомцы долго не могли отвести глаз от Нюры, то только потому, что еще не видали Агафьи. Ах, Агафья! Родительское сердце сжималось при одной мысли о старшей непокорной горделивой дочери, которая сейчас скрывалась в дальней части дома вместе с Филиппком. Оттуда не доносилось ни звука – бревенчатая стена, разделявшая большой просторный дом на две части, прекрасно скрывала шум.

– Что Агафья? – спросила мать.

– Филиппка уложила и сама прикемарила с ним, – ответила Нюра.

– Накрывай на стол тогда одна, – кивнула ей Тамара и прошла к окну, где стоял задумчиво Павел. Он вертел в руках лист бумаги, полученный им от комиссии. Казалось, он не решался заговорить и немедля открыть правду. Томимая нестерпимым ожиданием, Тамара близко придвинулась к нему. Ее горячее дыхание пылало на шее мужа.

– Сколько?

Он молча вручил ей путевку для вывоза зерна на ссыпные пункты. Увидев цифры, Тамара ахнула. Кровь прилила к вискам; и без того слабо умея читать, теперь она путалась в буквах, которые плясали перед глазами. А потом внимание ее привлекла заковырка внизу документа.

– И ты подписал? – сказала она, не пытаясь скрыть ехидства.

– А что мне оставалось?

– Что-что? Не подписывать, сякой ты, эдакий! Разорву сейчас и в печку выкину!

И она схватила лист так, словно уже готова была исполнить свою угрозу.

– Не смей! – рявкнул Павел на весь дом. – Это договор с государством! Сделка! Я уже продал зерно, оно не наше. Теперь обратного хода нет.

– Как это нет?

На его крик в комнату бесшумно вошла Агафья, сверкая большими мрачными глазами.

– Мама, папа, я не сплю. Филиппка только уложила и с ним была.

Но ее никто не слышал, никто не обернулся к ней, потому она стала тихо помогать Нюре.

– А так: нет! – вновь рявкнул раздосадованный Павел. – Если договор нарушить, они все изымут – дом, землю… на том не успокоятся, мы у них как бельмо на глазу, все припомнят: и Гражданскую войну, и белых офицеров, и расстрел первых Советов…

– Но ведь ты клялся, что не подпишешь ничего! Что же они тебя там, пытали? Насильно подписать заставили? Мучили? Били?

Павел тяжело посмотрел на нее: ее вопрос словно требовал от него лишь одного ответа, но такого ответа он ей дать не мог, ведь тогда пришлось бы солгать.

– Нет.

– Тогда что? Ты им о том поведал, что у нас из двенадцати лошадей шесть, а из десяти коров пять осталось? Ты это им сказал? Сказал, что у нас зерна только для себя, для семьи, осталось?

– А ты как думаешь, Тамара? Конечно сказал!

– А они что? Так и ответили, мол, чтоб семью голодом морил?

– А они в ответ: что ж это за дивное дело получается, по всем богатым селам, где еще нет колхозов, у всех крупных хозяйств какой-то невиданный помор скота произошел, особенно тяглового? Не скажете ли, мол, Павел Авдеевич, в чем тут может быть дело? Да и вот из сорока десятин засеяли в том году шесть, пошто, мол?