Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 4)
– Не посмеют! – распалялась Зинаида Андреевна. – Мы письмо напишем от имени всей станицы рабочим Челябинска! Рабочие кирпичного завода уже подтвердили, что поддержат нас и устроят забастовку. До революции уральские казаки не облагались никакими налогами, верная служба царю в годы войны – вот и весь был налог! Казаки были полноправными хозяевами своей земли, а сейчас что?
– Именно! – раздавались сотни женских голосов вокруг.
– Товарищ Бухарин поддерживал крестьян и казаков, крепкие хозяйства! Волюнтаризм и экстремизм нынешней власти приведут страну к гибели… мы не можем согласиться…
Лишь только Кузнецова забывалась и переходила на сложные слова, как внимание женщин рассеивалось, а пыл затухал, она тут же чувствовала это и мысленно кляла себя за несобранность.
– Вы работаете всю весну, лето, осень, стало быть, вы и полноправные хозяева продуктам своего труда, это ваша земля, ваша скотина, ваши орудия труда. Никто не имеет права отнимать у вас то, что принадлежит вам по праву. Вы не требуете ничего особенного – только право распоряжаться продуктами своего труда так, как вы того хотите, и по той цене, которую вы считаете рыночной… то есть справедливой. Советская власть не пойдет против женщин… они ничего не смогут противопоставить женщинам… иначе покажут себя всей стране подлыми трусами…
– Бунт поднимете, а что дальше-то? – опять послышался старческий голос, лишь только общий гомон утих. Зинаида Андреевна метнула в сторону старух, стоявших поодаль и опершихся на бадоги, раздраженный взгляд. Они упорно сбивали ее с мысли. – Дальше-то куда? Белых офицеров уже давно нет. Кто у нас из казаков бежал в Китай вместе с этими офицеришками, тот уже давно вернулся не солоно хлебавши. Не больно-то нужны наши казаки на чужбине.
– Вот именно! – воскликнула Кузнецова. – Китайские войска вот-вот войдут на Дальний Восток. Скоро восстание охватит всю Сибирь, а затем и Урал, а затем оно перекинется и на Москву!
На этих словах старухи хрипло засмеялись, хитро щуря глаза, и человеку неискушенному было не до конца ясно, радуются они такому обороту событий или же ни на грош не верят красноречивой учительнице. Вдруг послышался решительный мужской голос из толпы: это пробивался, чуть толкая женщин, милиционер. Архипов был среднего роста русоволосый мужчина лет тридцати, широкоплечий, сильный, с правильными чертами лица, большими бесхитростными глазами и полными добродушными губами, спрятанными под русыми усами. Лишь черный блестящий кожан выдавал его идеологическое отмежевание от казаков.
– Расходитесь, бабоньки, – начал увещевать он, загородив Кузнецову. От собственного бессилия перед толпой женщин, которых никак нельзя было разогнать принудительно, Архипов взволнованно махал руками, – расходитесь подобру-поздорову. Ничего хорошего из вашего схода не выйдет. Сейчас не двадцатый год! Порядка в стране намного больше. Доиграетесь, бабоньки, дошутитесь!
Марья с другими ширококостными женщинами накинулась на него и грудью затолкала обратно в толпу.
– Чапай отседа, Архипов! – яростно кричали они. – Этот сход не по твою душу!
Кузнецова продолжила говорить, вслед за ней выступила Марья, а затем жены еще недавно богатейших в станице казаков Терентьевых и Лямкиных, ныне разоренных из-за регулярного отказа платить налог и продавать хлеб и вынужденных отправляться на заработки в другие поселения. Они доказывали, что всех ждет их участь, если безропотно соглашаться с действиями советской власти.
– Сегодня они забирают у вас… все излишки по низким ценам, – задыхаясь от волнения и от того, что оказалась вдруг в центре внимания, говорила Терентьева, полная, статная женщина, чье бесхитростное, простое чернобровое лицо казалось еще выразительнее и краше из-за богатого лисьего воротника на овчинной шубе, – а завтра отберут не излишки, а весь хлеб… полностью, до единого зернышка, если только позволить им! Наши дети умрут от голода… А что нам взамен дает советская власть? Получили из-под мышки две кукишки…
– Казаки должны быть хозяевами своего хлеба и своей земли, – говорила Лямкина, потрясая жилистым кулаком, с силой сжимая распухшие от болезни черные пальцы. Ей было всего сорок лет, но выглядела она старухой: худая, маленькая, тонкая, и никакие богатые шубы и пуховые шали не могли скрыть того, как много здоровья она потеряла, но не от гражданской войны, не от советской власти, а от собственного мужа-самодура. Обычно скромная и немногословная, как будто стыдящаяся своего приниженного положения дома, сейчас она вдруг была выдвинута другими казачками перед всеми и вынуждена была говорить. От волнения и неожиданности она повторяла все то же, что говорили остальные, не вставляя в речь собственных мыслей. – Это наша земля, здесь наши прадеды жили, и их прадеды до них. Мы потомки пугачевских казаков, к нам с почтением относилась царская власть… неужто дадим себя в обиду при новой власти?
…Женщины организовали несколько инициативных групп по пятьдесят человек. Дальнейшее происходило словно во сне, вольно или невольно были вовлечены в общий бунт и Тамара, и Татьяна, и Еня. Женщины действовали удивительно слаженно, и каждая группа останавливала и разворачивала обратно обозы с хлебом, которые должны были покинуть в этот день станицу. Лихо ли дело: сорок тысяч пудов зерна должны были безмолвно отдать казаки советской власти!
Толпы женщин окружали уполномоченных и мешали им работать, они задергали их, задергали сельского милиционера, который пытался остановить казачек, напоминая им о незаконности их действий. Вечером бойкая Марья не выдержала и набросилась на милиционера, порвав ему кожан. Она стала колотить его по голове, с силой толкать в грудь, задавливая его своим весом. Безропотный Архипов никак не отвечал на ее удары, лишь прикрывал голову локтями. Тамара сжалилась над милиционером и оттащила Марью от Архипова, дав ему уйти, за что сама чуть не схлопотала от разъяренной, раскрасневшейся Марьи, у которой уже и волосы выбились из-под шали и совсем распустились, и сама шаль слетела на плечи, но женщина не замечала ничего. Когда Тамара схватила ее за широкую талию и с силой оттянула в сторону, та резко вывернулась, обернулась и хотела было вцепиться в Ермолину, но все-таки вовремя остановилась, перепугав только Тамару: было что-то колдовское в этом обрамленном смоляными взлохмаченными волосами пунцовом лице, на котором лихо разлетались такие же смоляные злые брови.
Легче всего отделался уполномоченный из Челябинска Холодов – богатырски крупный, он не мог не то что поднять руку на разбушевавшихся женщин, которые мешали ему работать, он и грубить им не желал, считая это ниже своего достоинства. Он пытался вразумить их, напоминая о том, что сделки купли-продажи со станичниками заключены, если не сегодня, так завтра им все равно придется выполнить условия путевок. Татьяна позже вспоминала, что он так по-доброму с ними говорил, так широко и сладко улыбался, что ей и другим женщинам приходилось переступать через себя, чтобы хамить Холодову, не задерживать взгляд на его чуть восточных прищуренных глазах, так причудливо сочетавшихся с его русыми волосами и светлой кожей, да не тонуть в его глазах, как в омуте. Ох, как хотелось иным ответить ему столь же любезно! Другие были б времена, разве казачки обошлись бы так с богатырем! Но долг был долг, казачья честь – казачья честь, и они продолжали разворачивать обозы с хлебом и мешать наполнять новые.
Хуже всего пришлось уполномоченному Остапенко – низкорослому человеку со смешным лицом, словно вдавленным вовнутрь, и маленькими глазками, выражавшими глубокий ум. Острый на язык, он больше всех хамил женщинам, и они, не найдя нужных слов, с невиданной доселе свирепостью набросились на него в амбаре, но не поколотили и не разбили ему лицо, а раздели Остапенко догола и с первобытным упоением глумились над ним:
– Герой – кверху дырой! – что только не кричали казачки, изгаляясь над уполномоченным и совершенно не ведая стыда.
В тот же день уполномоченные покинули одичавшую станицу.
Но еще долго шумел, гулял Кизляк: по всем дворам женщины, смакуя подробности и одновременно выказывая особенное восхищение самым борзым из них, по много раз рассказывали своим мужьям и детям, как останавливали обозы, как заворачивали коней, как расправились с беспомощными уполномоченными, как поколотила Марья милиционера Архипова. Это были последние деньки, когда можно было вволю наговориться, всласть обсудить смелые, отчаянные и непристойные подробности кизлякского бабьего бунта, чтобы потом навсегда замолчать о двадцать девятом годе, будто его никогда не было, словно он провалился в черную пропасть сокрытой от людских глаз истории.
Глава вторая
А на следующее утро грачи прилетели. И свет, золотой, несказанный, беспечный, заструился косыми нитями ласково по падям и взгорьям, крышам домов, бревенчатым волнообразным стенам, стал топить снега, проникать в избы и рассеивать тревогу, подобно пару: казалось, то был свет прощения, улыбка небес, и вчерашняя дерзость станице будет забыта, и само существование путевых листов будет забыто как некая оказия, как ошибка уполномоченных, словно они, а не казачки вдруг раскаялись в том, что натворили, поняли, что зря приезжали в Кизляк и напрасно пытались покорить непокорных, вольных казаков Урала.