Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 18)
Робкий солнца луч прорезал прохудившиеся облака и осветил виляющие, но ровные ленты следов от саней, отчего свежие колеи заблестели, засверкали, будто сани, проезжая, рассыпали алмазную крошку по дороге. Небо, очищаясь, омываясь, задышало бескрайней лазурью, солнце яростнее разгоралось над станицей, освещая степь, белизна которой углублялась и теперь слепила глаза. Бесконечная бель эта закутала туманом удалявшиеся сани, и вскоре Ермолины навсегда растаяли в ней, но не растаяла печаль, уносимая и одновременно разносимая ими. И самой горькой из всех этих печалей была печаль матери, которая должна была покинуть свое дитя, не ведая, выживет ли он в эту болезнь, а если суждено случиться худшему – она даже не узнает об этом и не сможет оплакать его.
Вот уж скоро другие зажиточные казаки Кизляка погрузят семьи и весь самый ценный скарб в сани, бросят большие дома, хозяйства, поведут за собой скот и поедут искать недостижимое счастье на новом месте. И время, ветром разметая, сгребет их всех и разметет – кого куда, так что самая память о станице сотрется, потому как немногословные казаки сокроют их опасные дела не только от потомков, но и от собственных детей, рожденных для новой власти, нового строя, новой эпохи.
Глава пятая
Стоял тихий осенний вечер в Косогорье, когда солнце еще алело над простором зеленых и черных, вспаханных после уборки урожая полей, над неровными линиями далеких лесов, уже отмеченных пятнами меди, над деревьями в поселке, окаймляющими, словно стенами, избы и дома, да часовню-свечку в конце улицы. Клены первыми обронили костерообразные листья, и кроны их, поредевшие, уныло колыхались при легких дуновениях ласкового ветра.
На широком взгорье, словно крепость, возвышался кальвинистский сбор – храм времен Литовского княжества. В эти земли протестантство проникло в XVI веке, когда богатые семьи стали отказываться от католицизма и от идеи о божественном происхождении верховной власти, чтобы укрепить собственное влияние, и теперь этот старинный сбор с четырехсотлетней историей остался в память о литовских временах. Говорили, что когда-то он служил не только храмом, но и крепостью: недаром воздвигли его на взгорье, а вокруг обнесли рвом, недаром стены из полевого камня и кирпичей были высокими, толщиной в полтора метра, окна узкими, а бойницы позволяли вести круговой обстрел. Теперь ров был засыпан, а сам храм давно закрыт. Поговаривали также, что священник Косогорья Михаил предпринял попытку изучить подземелье сбора и нашел тайные ходы, которые вели в три разных направления, но что вышло из этой затеи, никто не знал.
Савельевы возвращались с поля на телеге, груженной мешками с картофелем. Когда лошадь стала подниматься на взгорье, Василий, его жена Ольга и младший брат Федор проворно спрыгнули с телеги и пошли рядом. И хотя казалось, что им было легко идти, на деле спины болели, а ноги гудели после второго дня работы в поле, жилы на шее тянуло так, будто кто-то потусторонний вытягивал из них кровь. Не разгибаясь, они копали картофель, почти не отдыхая, чтобы управиться за три дня. Меж тем мать Савельевых, Оксана, следила за домом, хозяйством и детьми, за тем, как те выполняли мелкую работу по дому.
Вдалеке от них на другом взгорье, где высился хмурый кальвинистский сбор, окаймленный липами, чуть отстояли старинные дубы-богатыри. Багряное солнце то пряталось, то вновь просвечивало и выскальзывало из-за пышной золотисто-рыжей кроны дубов, тонкими нитями окропляя луга, словно ластясь к ковылю, тимофеевке, овсянице, лисохвосту, пушащимся и затейливо перемежающимся меж собой. Пастушья сумка, цветущая с апреля, до сих пор не до конца отцвела и разрослась кустиками, а неподалеку от нее отцветала так похожая на пастушью сумку ярутка с ее зелеными плодами-сердечками, желтыми чашелистиками и белыми цветами.
Широкий пруд, раскинувшийся с другой стороны от дороги, розовел на закате, словно воду разбавили багрецом, ровной гладью отражая противоположный берег с такой кропотливой точностью, будто то была картина, созданная рукой мастера, а не явление природы, не игра света и тени. На этой воде летом чомга плела плавучее гнездо из кучи болотной травы, камыша и тины и так и плавала в нем, как на плоту.
Вдалеке тянулись по улице пятнистые точки коров, неторопливо шествовавших домой, изредка вяло мычащих и беспрестанно мотавших хвостами, – осталась летняя привычка отгонять оводов и комаров; вслед за ними шел пожилой пастух, который махал лениво восьмиколенным кнутом и беспрестанно покрикивал на медленное стадо. Слишком тяжело тянуло молоко, накопленное за день в вымени коров, и когда какая-то из них останавливалась, то раздавался выстрел пастушечьего хлыста.
Василий шел чуть поодаль от Федора, но все же он проследил за направлением его взгляда: младший брат, холостой парень двадцати лет, смотрел туда, где из-за суровой крепости протестантского сбора появились две фигуры и пошли по тропинке вниз, к другому концу улицы. То были Арина и Арсений, и Федор не мог отвести от них глаз. Непритязательный, он смотрел без злости, без жгучей ревности, лишь только взгляд его наполнялся тихой скромной тоской. Чудным показалось Василию достоинство, столь странное для такого юного возраста, с каким его брат смотрел, как девушка, к которой он питал нежные чувства, весело щебетала и улыбалась, идя под руку с русоволосым статным Арсением.
Арина была невысокой, но тонкой, как березка, притом не отталкивающе худой, а гибкой, с высокой грудью, подтянутым сильным телом, привыкшим к тяжелому труду, одновременно столь несогласному с ее хрупким станом. Лицо ее не было безукоризненно выверенным: узкоскулое и легкое, оно было утяжелено чуть кривым носом. Уголки век были опущены, из-за чего выражение глаз ее, подчеркнутых тонкими линиями бровей без изгибов, казалось грустным. Нижняя челюсть ее не по-женски едва заметно выдвигалась вперед. Словом, что-то мужское и негармоничное было заключено в чертах этого миниатюрного лица, но мужественность его так причудливо сочеталась с неизъяснимой женской прелестью полных губ, скромного взгляда, хрупкого гибкого стана, что совершенно забывалась и не воспринималась умом. Безусловно, Арина не была красавицей в строгом смысле этого слова, но она так и манила взор, так и притягивала к себе.
– Эх, Федя, – проговорил бодро Василий, словно не замечая печали брата, – жениться не надумал еще?
Неказистое лицо Федора, с широкими скулами и, напротив, маленькими узкими глазами, вдавленными глубоко в глазницы под широкими бровями, не выразило злости – когда другой бы на его месте непременно вспылил. Зная, что старший брат не мог намеренно желать обидеть его – даже когда наступал ему на больную мозоль, – Федор готов был вытерпеть от него неуклюжие попытки смягчить ситуацию.
– Неужели уже пора? – сказал он, и губы его скривились в усмешке.
– В твои лета мы с Ольгой уже ждали Анечку, – ответил Василий, и рот его растянулся в широкой добродушной улыбке. У него были большие чистые глаза и огромные торчащие в стороны уши. Когда он улыбался, а еще больше, когда заливисто смеялся от всей души, лицо его принимало наивное, даже глуповатое выражение, – он прекрасно знал об этом смолоду, но ничего не мог с собой поделать. Чем более умным старался выглядеть, тем большей глупостью и простодушием сияли открытые искренние глаза. Потому Василий давно смирился с этим и не старался выглядеть умным, решив, что ум не согласуется с его лицом и нравом. Но все это был обман, хотя и невольный: кто знал Василия близко, понимал, что человек этот был далеко не глупым, а во многих вопросах и более толковым, чем большинство его собеседников.
– Молодо-зелено, погулять велено, – отшутился Федор, сказав, конечно же, совсем не то, что было у него на уме и тяжким грузом давило на сердце. Лицо его, спокойное и суровое, вновь стало закрытым и не выдавало кипящих в нем чувств.
Дома работы было невпроворот: разгружали мешки с картофелем, высыпали его на брезент под навесом и сразу перебирали, сортируя на крупный – для еды, средний – для семян и мелочь – для корма скотине. А затем таскали мешки с отобранным картофелем в зимний погреб, расположенный в ближнем сарае.
Оксана, женщина большая, дородная, с широкой спиной, доила корову, пришедшую с поля. Привыкшие к тяжелому труду отекающие пальцы быстро сжимали и тянули тугое вымя. От ведра с молоком шел пар и ни на что не похожий запах глубокой сладости.
Ей было всего пятьдесят лет, но она выглядела старше из-за излишней полноты: большая шея ее сливалась с многократным подбородком, рядами спадавшим вниз, кожа, хоть и не была морщинистой, казалась старчески толстой, уплотненной, а веки безжалостно отекали, уменьшая разрез глаз. Она ступала тяжело, словно не совсем владела своим телом, и по шагам и движениям ее лучше всего ощущалось, что полнота не только делала ее дурнее, но и вредила здоровью.
В перерывах между делами по хозяйству они успевали перемолвиться друг c другом, рассказать, как прошел день. Оксана зачастую рассказывала сыновьям и невестке новости, какие успевала перехватить от соседок.
– Арина-то Котельникова и Арсений Котельников, – говорила она, освободившись от дойки, – оказывается, вступили в инициативную группу. Мать Аринки рассказала, председатель ее вызвал и давай, мол, так и так, уговаривать ее, склонять. Говорит, мол, ты молода, красива, школу закончила, за словом в карман не полезешь, в общем, девка бойкая, за тобой люди пойдут. Уж как она боялась и отнекивалась, мол, на такое дело люди нужны опытные. А председатель ей говорит, дескать, нет, нужны всякие, и даже наоборот, молодежь и нужна. Мать уж вздыхает, вроде бы и рада, а вроде бы и нет. На ней ведь и школа вечерняя, стариков учила грамоте, так еще теперь вот и инициативная группа, да работы еще сколько в колхозе. Аришка в школу уже не успевает и заглядывать… а в общем, зубами скрипит, но справляется.