18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 15)

18

– Постойте, братцы, не гоните коней, – услышал, словно сквозь сон, свой собственный хриплый голос Иван и протиснулся через толпу, загородив широкой спиной в тулупе учительницу и Ларчикова. – Кого вы слушаете? Да чьему слову внемлете? Много лет кукушка бабе накуковала, да обманула. Эти господа не наши с вами земляки, прибыли невесть откуда. Их отпустили из неволи раньше остальных казаков, это ли не одно должно нас оттолкнуть от них? Пошто отпустили их без наказания? Пошто, я вас спрашиваю? Разве не с Ларчикова начались все аресты? И разве не он хитростью выманил список недовольных казаков? Разве не он передал его Архипову, да в тот же день?

Честность, прямота и разумность высказанных Иваном слов подействовала на казаков отрезвляюще, и в несколько мгновений словно пелена спала с глаз их. Настроение их совершенно переменилось.

– Верно сказываешь, – разнесся ропот по толпе, – подстрекатели они, самое то и есть!

– Да, да, гони их в шею! Кабы не они, не было б арестов!

– С них все началось!

– Нашими руками они бунт поднимают!

– Нашелся хитрый Митрий!

– Мы отряд побьем, нас всех загребут, а их опять не тронут!

– Хитер бобер, но и лиса не простофиля!

Ларчиков не растерялся, выскочил вперед Ивана и стал кричать:

– Не слушайте его! Это подлый трус, ему своего живота жалко, боится, что советские молодчики побьют его! Пуганая ворона и куста боится!

Тут Иван, и без того в ярости, а после такого оскорбления побагровевший до беспамятства, схватил Ларчикова за грудки, оторвав наполовину ворот его шубы.

– Сгинь с глаз моих долой, Антон Яковлевич! – взревел Иван, глаза его по-медвежьи налились злой кровью. – А не то… Христом Богом клянусь… как есть, убью я тебя!

По лицу его, по выражению бешеных животных глаз Ларчиков понял, что Иван не шутит, он тут же весь оробел и съежился, стушевался. Ильин толкнул его легко, но Ларчиков от этого толчка отскочил в сторону и чуть не свалился вниз к реке под общий яростно-радостный гомон казаков. Шапка на нем сползла набекрень, и все выражение его испуганного лица стало жалким и даже немного глуповатым, столь непохожим на его еще недавний образ чинного ученого человека. Он торопливо зашагал прочь от толпы, за ним поспешила и Кузнецова, но быстро идти не получалось – валенки утопали в скрипучем снегу, оттого они еще долго вынуждены были слушать смех казаков и гомон толпы.

– Что же нам делать, ежели и правду Ларчиков сказывал про приказ?

Казаки опять горячо заспорили, но ответа не находили, пока один из старейших казаков, Пантелей Васильев, не вышел вперед, опираясь на бадог. Длинная его серебристая борода висела до колен, вся облепленная комьями снега, а лохматые седые брови прятали выцветшие, но по-прежнему живые, зоркие до истины, даже когда та терялась в снежной мгле, глаза.

– Я вам так скажу, братцы. Мы свои дела супротив советской власти делали, нам теперь перед ней не отмыться, а наши богатства для ней как бельмо на глазу. Изведут нас не мытьем, так катаньем. Мы против них бессильны. Ежели войска введут – поминай как звали.

– Какой же выход, дедушка Пантелей?

– Уезжать, братцы. Кому жизнь дорога, уезжать. Лихо ли дело: всей семьей, да с детьми – зимой в тайгу… на погибель.

– Верно говоришь, отец… Против ветра плевать, только морду марать.

– Землю бросать… да хаты? Ни с чем остаться? – одновременно раздавались голоса сомневающихся.

– Нечего ждать, когда придут и скрутят как разбойника, да еще семью твою накажут, детей малых не пожалеют, – слышались другие голоса. – Нет, не дадимся мы им.

Так говорили они под вьюжный вой, успокаиваясь словами стариков. Решение зрело в умах казаков, хоть это было и тяжкое решение, предательское по отношению к своей родной земле, где испокон веков жили их предки, служили верную службу царям, иной раз устраивали бунты, но всему было свое время, свой черед, и теперь они, потомки пугачевских разбойных удалых казаков, когда-то дошедших почти до Москвы и опрокинувших дворян по многим поволжским волостям, теперь должны были признать свое поражение – в последний раз. Рассыпался свободолюбивый Кизляк, поглощала его зловещая метель истории, разметала роковая вьюга перемен, навсегда обращая в снежную пыль скоротечной памяти.

Напрасно Агафья и Нюра кричали, напрасно Тамара чуть не лишилась чувств: то еще был не отряд, то пришли Ермолины – Михаил, Татьяна, его младшие братья – и мать Тамары, Акулина, маленькая кругленькая, хорошо сохранившаяся для своего возраста, бойкая энергичная старушка. Татьяна, светло-русая, коренастая, худая, но ширококостная женщина, бодро пронеслась по комнате, качая широкими бедрами. В доме становилось жарко, и все гости распахнули тулупы и сняли шапки.

Михаил перемолвился с Агафьей, хотя и обрадовавшейся приходу родни, но все же мрачной и потерянной, большими своими глазами искавшей ото всех поддержки и тем самым невольно выдавая колеблющиеся внутри смятение, сомнения и терзания. Услышав от Агафьи, что Гаврила не помогает собираться и что сани не готовы, он кивнул младшим братьям, и они все вместе вышли во двор. Там они запрягали лошадей в сани, таскали из амбаров муку, зерно, раскладывали на дно саней мешки, прикрывали их сеном.

В это время Татьяна оторвала Тамару от Гаврилы и увела ее в отдельную горницу, следом за ней пришла и старушка Акулина.

– Ох, Тамара, какие дела! Гаврила сегодня ночью явился к деду Авдею и бабушке Ене да стал разговоры вести дивные… спрашивал, правда ли он родной вам. На кресте их заставил сказывать, что он ваш, а не Иванов.

– Ах! – вскрикнула Тамара и прижала руки к большой груди. – А я-то думаю, почему он приехал ни жив ни мертв, так вот за чем дело стало! Кто же его окаянный надоумил?

– Кто-кто? Гаврила сказал кто… Сашка Иванов за сим в Пласт ездил, чтобы оговорить Павла, – ответила Акулина.

– Но дальше хуже, Тамара, ты не представляешь, что было дальше! – застонала Татьяна.

– Не томи меня!

– В дом к отцу и матери Ермолиным явился отряд да давай все выворачивать, стариков с парнями из дому выгонять. С ними был опять этот Иванов Сашка, да мать его, да ее новый муж, известная в станице пьянь. Отняли у них большой дом, а самих поселили в свою кривую избу из одной комнаты. Бабушке Ене не дали забрать сундуки с ее девичьими да замужними сарафанами, сундуки с шубами тоже не дали, Ивановы все добро себе присвоили, а стариков с сыновьями выгнали, в чем были. Почему мы и задержались, помогали им. Старики сейчас одни в доме, горькими слезами умываются.

– Час от часу не легче! – сказала Тамара, не в силах вместить в душу эту новую беду.

– Тамара, сестра моя, – сказала Татьяна, и голос ее переменился, стало ясно, что речь она сейчас поведет совсем о другом. – Что ты думаешь насчет детей?

– А что мне думать насчет них? – вспыхнула та, багровея.

– Как же, матушка моя, – сказала Акулина, голос ее стал тонким, заискивающим. – Ведь ты и без нас все знаешь, о чем просить пришли. Тома, я тебя прошу, оставь Филиппка и Нюру с Татьяной и Михаилом.

Тамара молчала, сжимая губы и хмуря брови.

– Томочка, ты же знаешь, у нас детей нет, я их как своих любить буду, ни за что не обижу, да и матушка твоя Акулина не позволит. Не на чужих людей оставишь их, а на родных, – уговаривала Татьяна.

– Бог даст, через несколько лет воротитесь за ними, – поддержала ее Акулина.

– Нет, – сказала Тамара. – Паша мне не простит, если я приеду к нему без детей.

– Что ты удумала, родненькая? – говорила Акулина. – Уж он не простит, если ты их в лютую стужу повезешь, да невесть куда. Хоть Филиппка оставь Танюшке, сжалься, Христом Богом тебя прошу, в ноги буду кланяться, а не отстану от тебя, пока не согласишься. – Сказав это, Акулина пала на колени и вцепилась в юбки Тамары, то же сделала и Татьяна. По щекам старушки бесконечным потоком катились безмолвные слезы, без судорог рыданий: нелегко ей было ратовать за внуков, зная, что ничем не может помочь возлюбленной своей дочери и что даже просить за Тамару не у кого.

– Встаньте, ишь чего удумали! Матушка, Татьяна! – вскричала в гневе Тамара, а у самой меж тем молниями хлестала ум другая тоска: «Лучше бы у тебя, Татьяна, были дети, лучше бы ты, Татьяна, как к чужим относилась к моим, вот тогда была бы я покойна, что они не забудут родной матери». Ревность жгла ее изнутри, смешиваясь с жалостью к худой бесплодной Татьяне, которая за десять лет брака не выносила ни одного ребенка.

– Не оставлю я детей своих, аки кукушка, и не просите! – настойчиво повторила Тамара.

Минуты беспощадно текли, словно вытекая из жил, и каждая отнимала все больше сил; женщины продолжали умолять Тамару, но та была непреклонна. Нюра между тем уложила Филиппка спать, но он слишком скоро проснулся и стал кричать, встревоженный чем-то, тогда девочка прибежала за матерью. Женщины пошли все в горницу, где Нюра баюкала брата. Тамара взяла сына на руки и стала сама его качать, не понимая, как ей быть: погибели было не миновать, так стоило ли тянуть за собой в эту вьюжную пучину отпрысков, возлюбленных детей своих? А если оставить, не найдут ли они погибель здесь от беспредела свирепствующей новой власти, не умрут ли от голода вместе с другими Ермолиными? Оставался также главный вопрос, вопрос, который более всего не давал ей покоя в прошедший час: как жить, не ведая и не имея ни малейшей возможности разведать, что происходит с твоими детьми, живы ли они, здоровы ли, не заболели ли, не нуждаются ли в чем? Как можно было вынести черный мрак совершенного беспросветного неведения о беззащитных и самых родных сердцу существах?