Ирина Лазарева – Золотые жилы (страница 14)
– Ничего не понимаю, – оборвала его Агафья, мотая головой.
Вдруг Тамара развернулась и ушла в горницу, где села на кровать и стала быстро вытирать лицо руками, затем юбкой, и чем больше она с силой терла кожу, тем яростнее катились нескончаемые слезы по круглым щекам ее, пока не излились ручьями. Теперь уж гибкую крепкую спину ее сотрясало громкими рыданиями. Агафья бросилась к ней в комнату, но на руках ее был Филиппок, который уже успокоился на груди у сестры, и она лишь безмолвно плакала, глядя на мать, которая теперь сдавленно завывала и качалась вперед-назад, обхватив руками полные колени, словно убаюкивая себя.
– За что же нас, Господи, – причитала она, – в тайгу, на верную гибель, да еще и с маленькими детьми… За какие такие грехи наши земные…
Через несколько минут в комнату вбежала Нюра, разбуженная криками и завываниями матери. Тут же Агафья передала ей ребенка, а сама вышла к Семену. Слезы уже иссохли на щеках, и лицо ее теперь пылало от ярости.
– Вот, значит, на какую власть ты трудишься! Вот за что ты стоишь! У невинных людей отбирать дом, хозяйство, землю, пропитание, все вещи… Да с малыми детьми на улицу посередь зимы…
– Агафья, это несправедливо, я заступался за отца твоего как мог… А перегибы возможны при любой власти, тем более новой, еще только зачинающейся… Ты и не подозреваешь, какие нечестные люди затесались в наши ряды и как сложно будет вывести их на чистую воду.
– Это они, значит, во всем этом виноваты? – спросила Агафья с вдруг открывшейся робкой надеждой в голосе.
– Да, можно сказать и так.
– Тогда зачем тебе такая власть? Поезжай с нами, коли… – она хотела было сказать «любишь», но сама себя оборвала.
– Не могу, Агафья. Если все будут уходить от трудностей, от подлецов, то кто останется во власти? Только подлецы! Нет, этого никак нельзя допустить. Лучшие люди должны идти во власть… Я, может, и не лучший, но я стараюсь быть честным… Прошу тебя, останься в Кизляке, мы спрячем тебя у моей матери… тебя и детей, а потом я заберу вас в Пласт. Это единственный выход теперь… нужно думать о детях.
– Ловко ты все придумал! – бросила неожиданно снова со злостью Агафья. Это было еще одно несправедливое обвинение с ее стороны, она знала это, и тут же лицо ее залилось пунцовой краской от жалости к Семену, терпящему от нее все и столь беспрекословно. – Нет, Семен. У тебя свой путь, а у меня – свой.
– Но я не могу без тебя! – тут он не удержался и ринулся к Агафье, схватив ее за талию и притянув к себе, ладонями обхватив ее нежное лицо. Она почувствовала, как запылала поясница от его прикосновения и предательская дрожь прошла по всему телу – дрожь неизбывного любовного томления. – Я не смогу! Понимаешь? Ты говорила, что и ты полюбила, пусть не так пылко, не так сильно… неужто все это были пустые обещания? Неужто уже разлюбила? Ну скажи мне?
Когда он произнес эти слова, небесные ее глаза вновь засверкали от кристаллов слез, которые тут же посыпались беззвучно по щекам. Губы ее чуть подрагивали. Но она собралась и промолвила низким голосом, отрекаясь от прошлых слов:
– В жизни так бывает, Семен… что пути двух людей, даже любящих друг друга… навсегда расходятся.
В этот самый миг в сенях кто-то затопал ногами, отряхивая снег.
– Пришли! – ахнула Агафья.
Лицо Семена потемнело, он развернулся к двери, крепко ухватил Агафью за руку, и оба они замерли в ожидании неминуемого. Топот тяжелых сапог казался бесконечным. Наконец дверь отворилась, и в комнату вошел коренастый человек в старом тулупе, засыпанном снегом: лицо его было красным от мороза, а брови белыми от изморози. Первым его узнала Тамара, которая незаметно вышла из горницы и прекратила рыдания с тем, чтобы броситься из-за спин Агафьи и Семена к незнакомцу, немало удивив последних. Лишь слабый вскрик, вырвавшийся в последний момент из ее груди, объяснил все.
– Сынок, родимый мой! – Она прижалась к его холодному тулупу, обхватив его руками.
Это был Гаврила! Его не узнала даже Агафья. Но, к удивлению женщин, он лишь приобнял мать одной рукой, словно незнакомку. Да и во всем облике его: тусклом выражении глаз, стянутых вниз дуг губ – было что-то неизъяснимое и диковинное, словно какое-то отчуждение от родного гнезда совершилось в нем. Агафья, которая хотела было ринуться к нему, приостановилась, увидев, как он приветствовал мать: не обнял ее, не сказал ни слова, а просто пошел дальше через комнату, ушел за бревенчатую стену в свою горницу. Тамара следовала за ним, ничего пока не понимая.
Следом за ними прошла и Агафья. Там Гаврила скинул промерзший тулуп и повалился на застеленную кровать, спрятав лицо в перьевых подушках и разрушив аккуратно собранные пирамиды, прикрытые белоснежными кружевными накидками.
– Сыночек, что с тобой? – бормотала Тамара, но он не отвечал. Мать, которая только недавно убивалась из-за того, что ей нужно принять тяжкое решение везти с собой всех детей на верную погибель, бросить дом и огромное хозяйство, теперь должна была встретиться с новой бедой, с новым испытанием для своих и без того оголенных нервов. «Как пережить мне все это? Как вместить в себя столько переживаний кряду? Как не потерять рассудок?» – пронеслось у нее в голове. Избыток чувств начинал притуплять их остроту.
– Братец, да что с тобой, милый мой? – спросила Агафья дрогнувшим голосом.
Тут кто-то потянул ее за рукав, и она резко обернулась. То был Семен. Он вывел ее из горницы и стал тихо, но настойчиво говорить ей:
– Забудь обо всем теперь, времени нет. Собирай самое необходимое в дорогу. Кто их знает, что за люди сюда придут. Ежели не дадут собрать вещи ладом, это верная смерть еще в пути. Давай, Агафья, я помогу тебе.
Девушка почувствовала, что сознание ее затянуло пеленой, и она не представляла, что именно собирать, а что оставлять. Что было нужнее в этот отчаянный час? Тогда Семен, чей ум, несмотря на все потрясения, оставался чист, стал подсказывать ей, что укладывать, да и сам помогал ей. Они расстилали простыни и бросали в них теплые вязаные вещи, тулупы, валенки, пуховые шали, в одеяла заворачивали кухонную утварь, инструменты, какие были в доме. Семен не позволил Агафье складывать ее вещи вместе с вещами для матери, и все сам перекладывал в отдельный узел, все еще веруя, что она останется в станице. На душе у обоих было тяжело, потому что они знали, что главного еще не сделали: не запрягли лошадей, не стаскали из амбара мешки с мукой и зерном, не спрятали кур в сани. Если они не успеют это сделать до прихода «гостей», то, быть может, не получится вовсе.
Меж тем Тамара накручивала себя все больше. Страшное подозрение болезненной судорогой прошло по ее округлому крепкому телу.
– Али пытали тебя? Мучили? Или еще как изгалялись? – вскричала она, и только успела произнести эти ужасные слова, как тотчас уверовала в них, словно то была совершенная истина лишь оттого, что догадка ее была столь чудовищна. В отчаянии она подтянула на Гавриле рубаху к самой шее, но на широкой его спине не было ни синяков, ни следов от плетей или ожогов. Тогда Гаврила вскинулся:
– Ну что ты, мама, прекрати!
Однако Тамара быстро открыла его руки, затем щиколотки: и там все было чисто. От сердца ее отлегло, но ненадолго: в этот самый момент послышалась тяжелая поступь в сенях, крики Нюры и Агафьи. Шумный топот сапог украл последнюю надежду: то пришло несколько человек. Стало быть, все было кончено.
Меж тем в станицу вернулся не только Гаврила, он приехал вместе с другими отпущенными казаками. Потому слух о карательном отряде и суровом наказании для нескольких арестованных быстро разошелся по станице. Мужчины выходили из домов и толпились около моста, ведшего к взгорью, увенчанному белой церковью. Ропот шел по толпе; было ясно, что если поднять бунт, то казакам удастся изгнать отряд из станицы, но в том-то и был весь спор: надобно это делать или нет? Не приведет ли это к еще большему разорению станицы, к массовым арестам и расстрелам? Бабий бунт – это одно, а когда сами казаки в драку ввяжутся да прольют кровь – это дело совсем другое.
Старики отговаривали казаков от опрометчивых решений, но молодые слушали их глухие голоса неохотно. Метель слепила, царапала лица своими когтями, и в умах молодых казаков рождалась иллюзия, что если случится что в этот снежный день, то все скроет белая мгла, все предаст забвению. Не в силах думать ни о чем другом, они пылали страстью дать отпор советской власти. Неизвестно, чем бы дело кончилось, но, к счастью, к толпе подоспел Ларчиков, который вместе с Кузнецовой еще несколько дней назад вернулся в станицу.
– У меня дурные вести для вас, товарищи казаки, – запыхавшись, проговорил он, сверкая лихорадочными карими глазами. Пар дымился из его рта и белил брови. – Я знаю наверное, то есть знаю точно, что это только начало. Я своими глазами видел приказ о том, чтобы половину казаков раскулачить. Все зажиточные будут отправлены в глухую тайгу на верную гибель. Если вы сейчас проглотите беспредел властей, то они и дальше будут терзать вас, пока не придет конец Кизляку.
Кузнецова вторила ему. Говорили они ладно и складно, а казаки слушали их охотно; гнев все больше закипал в них, кулаки сжимались, бешеная кровь клокотала в жилах, грозя прорваться наружу, и даже завывающая вьюга не могла остудить их пыл. Однако промеж казаков был друг Семена, Иван Ильин, один из тех, кому он доверял. Еще в прошлый свой приезд Семен открыл ему тайну своих подозрений насчет Ларчикова и Кузнецовой да предупредил его о том, чтобы все делать прямо противоположно их призывам. Иван только посмеялся над ним, решив, что товарищу всюду мерещится заговор, но теперь слова Семена стучали в ушах, а его собственные сомнения лишь усиливали подозрения. Зло в самом чистом своем проявлении впервые открылось ему, и оно было так близко, здесь, в его родной станице, его можно было ухватить рукой – он ощутил, как под ребрами что-то взбурлило и вспенилось, будто его сейчас вырвет. Такова была реакция молодого незамутненного и совсем еще наивного сознания на соприкосновение с отвратительной, а главное, организованной подлостью.