Ирина Богатырева – Золотое время (страница 6)
Но и парень как будто не видел. Пальцами еле зажимает, бренчит, а ничего не выходит. Он напрягается, хмурится, силится звуки друг с другом связать, а все вокруг над ним смеются. И я понимаю вдруг, что мне ясны их слова. Будто сами собой они загораются в моей голове, как и в овраге чужие слова у меня в голове загорались, словно всегда там и были. Как если бы я зимой под лед заглянула в озеро, а там рыбы на мелководье толкутся, и мне понятна эта рыбья толчея и рыбья речь, только смысла для меня в ней нет – чужая жизнь, рыбья.
И тут так же.
– Мя-у, мя-у! – Вот визжит самый маленький и вертлявый парень, изображая, будто поет.
– Придурок! – смеется над ним девушка с голыми ногами и шлепает его ладошкой по голове.
– Эй, Димон, харэ кота за яйца тягать. Дай вон Ильдару, – говорит кто-то третий.
– Ильдар, ты умеешь? – спрашивает девушка. – Ой, сыграй, а! Ну пожа-алуйста.
Все смотрят на парня, он самый старший, рослый, на нем лежит тень, он поодаль от огня, и я его вижу плохо. Они тянут гитару над огнем – ему. Он молчит, а сам глядит на другую девушку – она тоже в стороне, у нее волосы длинные, черные и глаза узкие, не как у остальных. Она больше других на человека похожа. Молча сидит, на него не смотрит.
Ильдар берет гитару.
– А чего петь-то?
Вокруг говорят что-то. Он трогает струны, поправляет колки, настраивает аккордом.
– Что спеть? – повторяет, поднимая на нее глаза.
– Цоя знаешь?
У нее низкий голос. Она красивая, как сама жизнь. Я смотрю только на нее.
Ильдар ухмыляется. Пробует пару аккордов и потом уверенно начинает:
Все слушают, притихают. И она слушает. И я слушаю. Обнимаю свою змеиную траву, стебли сыплются мне под ноги, и я тихонько делаю шаг из кустов. Сама не замечаю, как выхожу – на его голос, на их свет, – стою и смотрю из-за огня – на нее одну смотрю.
Она слушает, глядя в огонь.
А потом поднимает глаза. И видит меня в темноте.
И кричит:
– А-а-а-а! Уйди! Уйди! – вскакивает, отпрыгивает дальше в темноту, машет руками. В глазах – ужас.
– Ты чего? – все тоже вскакивают, всматриваются.
Гитара затыкается. Ильдар на ногах. Он прыгает за костер, к кустам – но меня там уже нет. Я со всех ног бегу обратно, к оврагу, не различая дороги, слышу, как хрустит под ногами мусор.
– Настька, ты больная? Чего визжишь, с ума совсем сошла?!
– Там кто-то был! Там, в лесу!
– Да нет там никого. Фу, дурой сделаешь.
– Был! Я видела! Там стоял!
– Да кто хоть?
– Не человек.
– Лось, что ли?
– Какой еще лось! Это кто-то… Я не знаю…
– Ты накурилась, что ли? Нам бы отсыпала. Димон, пиво тащи…
Голоса все дальше, все тише – а я скатываюсь в овраг, валюсь кубарем, качусь – и растянулась на дне, на камнях невидимого ручья.
Было тихо. Сумеречно. Осень.
Подняла глаза – вокруг ничего. Чистый, пустой овраг. Только палые листья склон укрывали. Змеиная трава рассыпалась по камням, и листья уже завяли, мокрыми тряпочками вокруг лежали. Взглянула я на них и вспомнила, зачем сюда пришла, чего хотела. Но моя решимость улетела, развеялась, как голоса за оврагом, – нет там никого, и внутри меня пусто. Не отравлюсь, поняла я. Нельзя мне, значит.
Подняла одну ветку змеиной травы, понюхала, полной грудью запах втянула. К лицу прижала, в кожу вдавила. Растерла в кашу мокрую, вялую зелень. Потекло между пальцев. Жарко стало лицу. Но совсем не страшно.
Через три дня, когда жених мой приехал, среди Пырра вой стоял: с Воллой стряслось что-то, говорили, лицо у нее размером с чан стало, цветом – как сырое мясо, волдыри вздулись, из глаз белое и густое потекло, как молоко.
– Она оправится, оправится! – причитала Пырра-мать. – Она сильная, завтра же встанет. Не уезжайте только!
Но жених посмотрел на меня, лежащую в доме, как глупое полено, забрал оленей из калыма и уехал.
Мне же в тот момент было не до него.
Глаза застило молочной мглой. Сквозь нее, как сквозь туман, еле-еле я все разбирала. Люди как тени стали. Свет очага – как яркое пятно. Тьма окружила меня. Тело горело. Горло распухло и душило. Бред навалился, и сквозь него я одно понимала: не хотела, но вот сейчас и умру. Из последних сил стала звать Варну. Думала: надо прощаться.
Вдруг вздрогнула подо мной земля и словно бы стала расти, как гора, вздыбилась и понесла меня на своей спине вверх, все выше, выше, аж дух захватило. А потом снова вздрогнула и застыла. Я лежу на спине, от пота вся мокрая, пальцами пытаюсь за нее схватиться, но ногти не войдут в землю никак – твердое вокруг, как камень.
Тогда я открыла глаза.
Небо. Белесое с размазанными, чуть сероватыми облаками. Ворон его чертит, проскрипел дважды и улетел налево. Что за знак: дурно ли, хорошо? Не знаю, только чую – мне легче. И жара нет. И одежда не мокрая больше от пота. Ветер вокруг, как будто я на горе. Мне легко и весело. Вздохнула глубже и села.
Вижу: так и есть, я на плоской скале. Совершенно плоской, как стол, и высоко – так высоко, что ничего вокруг больше не видно. Я так высоко в горах никогда не бывала. Птицы летают ниже. Деревья ниже. Какие-то звуки снизу летят, как будто там река. Пыль и жар от скалы идут, ветер пролетит, стихнет, и больше нет ничего. И странная это скала, черная и шершавая, как змеиная кожа, а по краям – борт мне по грудь. Не скала, а гигантская сковородка. Подумала так – и самой смешно: на сковородке я сижу, значит.
Вдруг слышу – снизу голоса. Потом что-то заурчало. Мне и страшно, и весело, и любопытство съедает, но шевелиться боюсь: кажется, что скала пошатнется, если я шаг по ней сделаю. Посидела так еще и понимать стала: скала не пошатнется, это у меня голова кружилась, а теперь прошло. И все равно страшно. И все равно любопытно.
На четвереньках надо. На четвереньках не страшно. Перевернулась и тихонько к краю ползу. Медленно, слушая гору. Вот уже край. Грудью ложусь на борт, только вниз глянула – голова кругом, сердце колотится. Зажмурилась я, замерла. Спокойно, Волла, сама себе говорю, не бойся. Где бы ты ни оказалась, главное, ты жива.
Опять открываю глаза – и задыхаюсь: так далеко видно вокруг! Там деревья. И люди. Или похожие на людей, потому что выглядят странно и ходят торопливо, так люди не ходят – разве что когда на войну спешат. А земля вся серая и твердая, как будто облизанные водой камни, но это не камни. И повозки странные ездят, как голыши разноцветные, оленей нет при них, и повозки эти урчат. А вокруг, на сколько хватает глаз, – плоские серые скалы с блестящими квадратами, много рядов блестящих квадратов. Солнце в них блестит, отражаясь. Солнце яркое, совсем близко – высоко я на скале сижу, значит.
А по небу птица летит, быстро-быстро. Птицы не видно, а след от нее белый, молочный. Птица летит, а крыльями не машет. Тело ее блестит в закатных лучах, будто перья у птицы серебряные. Откуда-то я знаю, что в утробе эта птица несет людей, не одного человека – сразу много.
А потом голос птицы достиг моих ушей, и я кричу. Низкий, страшный голос серебряной птицы, которая не машет крыльями и пожирает людей. От этого голоса во мне кровь стынет, и я кричу. Но не только потому, что страшно. А потому еще, что я его узнала: этот гул слышала я несколько лет назад, в тот день, как ушел от меня к Камлакам Варна.
Я закричала и села. Вокруг полумрак, светильники чуть теплились, но я была дома. Свет качнулся, чья-то тень скользнула ко мне. Чьи-то мягкие пальцы лица моего коснулись.
– Не кричи, разбудишь всех. На вот, выпей.
Мне в руку вложили кружку. Стуча зубами, я отпила и опять на лежанку опустилась. Силы оставили меня.
– Варна где? Пришел Варна?
– Зачем он тебе?
– Он пришел? Скажи!
– Пришел, пришел. И меня привел. Что еще мог он для тебя сделать?
– Камса, ты?
– Тихо. Попила? Усни теперь. Нет, скажи сначала. Ты сама это? Или кто надоумил?
– Что сама?
– Змеиную траву в лицо втерла.
Мне стыдно стало.
– Я теперь всегда такой буду? Всегда… такой?
– Какой?
– Как жаба.
– Прошло уже все, и лицо твое прошло. Так сама?