реклама
Бургер менюБургер меню

Ирина Богатырева – Золотое время (страница 3)

18

Так и в тот раз было. Как отошел княжий дядька, как наелся, напился и добрее стал, принялся он рассказывать, как обставит жизнь молодых – мою с этим мальчиком, значит. У него дом большой – княжий дом, в нем и станут они жить, говорил он, но не сразу, а как вырастет юный князь и в силу войдет. Пока же и он, и его мать живут у самого дядьки, вместе с его женой, княжьей теткой. Вот и молодуха будет жить там, места всем хватит, а пока женщины ее научат, как дом вести, он научит, как хорошей женой быть. Пока не вырос юный князь Тойгонов, не вошел в силу.

Так он говорил, довольный собой, довольный едой и праздником, а я все больше каменела. Ясно видела, чего хочет волчий дядька: себе девочку хочет. Две жены у него есть, третью хочет, маленькую, свежую. Когда еще повзрослеет мальчик-князь, да и суждено ли ему повзрослеть, малолетке. А дядька его мужчина большой и сильный, он для себя живет и для себя все затеял. Пойдут дети, так они детьми князя считаться станут – маленькими князьями, раз в браке с ним пришли в род. И неважно, кто крыл оленуху.

Я была уже как мертвое дерево и одно думала: где же увидел меня дядька Тойгонов? Где смог разглядеть и запомнить? Меня, из леса не выходившую, дома не бывавшую, с девушками вечерами не сидевшую, еще не девушку даже, а так – не то ребенка, не то аната из леса? Всякий раз, как он смотрел на меня, я вздрагивала всем телом, словно в лицо кипяток плескали. Нет, не ошибся княжий дядька, именно меня он хотел, за мной приехал, и Пырра рады были отдать меня, за десять оленей продать меня в его потные руки, в это жадное волчье брюхо.

Мое сердце и сейчас разрывается от гнева, но тогда гнев мой был еще холодный, слабый, больше страха в нем было, больше жалости к себе. Белые пятна плыли перед глазами. Страх сковал тело так, что я уже ног не чуяла, рук не чуяла. Голоса в ушах в гул сливались. Защитить некому меня было, отбить у волка некому. Видела я, как загонял он оленя в глубокий снег, на поляну выгнал из леса, чтобы ни шагу не шагнуть, и вот бросится и начнет рвать пока живого.

Олень обернулся и посмотрел на меня сквозь страх. Встретились мы глазами. И я закричала не своим голосом – голосом Вонга завопила я, идешь в лес, не забудь его имя.

В глазах у меня почернело. Со мной случился припадок, меня подняли на руки и вынесли прочь из дома.

Сколько пролежала, я не знаю. Глаза открыла – ночь. Ну, ночь и ночь, мало ли ночей в жизни. Хотела на другой бок перевернуться, но чую – на меня глядит кто-то.

Тут и вспомнила все.

– Варна! – я привстала. Это был он. – Как хорошо, что ты пришел! Ты мне поможешь, Варна?

– Спи. Ты сама себе уже помогла.

– Нет, послушай: мне бежать надо! Злые Тойгоны возьмут меня, а я не хочу. Нельзя человека против воли брать, как глупую оленуху!

– Ляг ты. Успокойся. Нет уже никаких Тойгонов. Уехали. Лежи.

Он слегка толкнул меня в плечо. Я легла, но поверить не могла:

– Уехали? Почему?

– А кому больная нужна. – Варна тихонько засмеялся.

Но я все не могла успокоиться.

– Нет, так ли? Скажи!

– Всё, Волла, спи. Камса говорит, тебе спать надо, а вставать пока рано. Правда, все правда: ты их обманула, хитрая ты, оказывается.

Тихое, еще несмелое счастье стало разливаться в груди. А следом за ним – слабость, и я стала уплывать в темноту.

– А ты? – бормотала я и искала руку Варны. – Ты не уйдешь? Ты будешь здесь?

– Не уйду. Спи, Волла.

– Варна, Варна, плохо мне без тебя, одиноко мне без тебя, никого у меня нет без тебя, Варна… – говорила еще или думала, что говорю, но уже уплывала, и теплая, пушистая тьма окружала меня. Из нее смотрели добрые глаза не то человека, не то оленя. Они любили меня, они жалели меня. И мне было хорошо.

Пырра очень в тот раз злы были на меня. Тойгоны уехали и оленей с собой забрали, конечно. Еще и хотели лишнего прихватить, мол, обмануть их Пырра пытались, больную девку подсунуть. С Тойгонами никто не захочет связываться, но тут князь Пырра заупрямился, что не даст оленя, девка здоровая, это Тойгоны своими дурными глазами ее сглазили. Тойгоны отступились. Знали, что не правы, значит.

Пырра злились, но сделать ничего не могли. Я долго пролежала. Ко мне Камса приходила, а Варна со мной все это время был. Только когда вставать начала, тогда ушел обратно к Камлакам.

Уже снег лежал. Уже Пырра с оленями откочевали. А я впервые вышла из дома. Порог перешагнула да так и застыла. Яркое, тугое солнце ослепило меня, белая пелена спустилась на глаза, и я ничего не могла видеть, одни звуки были: вон вдали собака лает, дети кричат, женщина прошла – легкие шаги, скорые, рядом Варна стоит, дышит. А вон гул какой-то в небе, странный гул, неприятный, громкий. Будто что-то большое и тяжелое, страшное по небу летит. Спрятаться захотелось, в снег упасть от этого гула. Я испугалась, брата за руку схватила:

– Что это, Варна?

– Где?

– В небе!

– Нет ничего.

– Но гул!

– Какой гул, Волла? Ничего я не слышу.

Тут солнце от меня отступилось, глаза к свету привыкли, и я увидела – снег белый, небо голубое. Дети играют. Рыжая собака лает на дороге. Торопливая женщина к соседке спешит. И в небе пусто. Только облака. И гула никакого.

Это в первый раз тогда со мной было, что глаза подвели, а уши – нет.

В тот день и ушел к Камлакам Варна.

Мамонты

Гул достигает максимума и резко обрывается, как всегда, когда самолет переходит границу скорости. Сразу становится тихо, как будто все в природе придавленно оглядывается, пропала ли опасность, повезло ли на этот раз.

Повезло.

Хотя самолеты летают здесь часто, пора бы природе и привыкнуть – город далеко, а вот летно-испытательный комплекс от авиазавода поближе, и маршруты самолетов проходят здесь – глушь, тайга, случись чего, не на город же им пикировать. Ильдар про это знает, недаром пытался поступать в авиационный. Два раза. И оба пролетел, как этот самый самолет.

Поднимает голову, всматривается в небо. Но след уже не виден. Или слишком темно – ранние октябрьские сумерки, глаза будто слепнут. Самое неприятное время. Передергивает плечами – в легкой куртёнке зябко. То ли еще будет. Не думал ведь, что застрянет тут до холодов, ничего с собой не взял. А ведь конца-края их сидению не видно.

Ладно, шут с ним. Прорвемся.

Оборачивается на могилу. Памятник на холме, открытое, голое место, даже оградки нет. Не ушла, там еще. Сидит спокойно, как за чаепитием. За чаепитием и есть: перед памятником чашечка, она как приходит, наливает из термоса чай. Конфеты кладет. Сидит, сама пьет из крышки термоса. Цветы там всегда свежие, свечка в банке. Уютно даже. Подумал: нравится ли ему такое? Самому бы хотелось так? В смысле, чтобы к нему ходили, когда под памятником будет лежать.

Тьфу, вот о чем точно думать не надо!

Рябина, под которой он стоит, зашелестела – из-под холма, с реки, тянет ветром, продирает под тонкой кожанкой. Ильдар снова ежится. Смотрит на часы: без пятнадцати пять. Полчаса прошло, скоро домой пойдет. Он никогда ее не торопит. Глупо торопить: она как ходила без него, так и с ним ходит, ей вообще по барабану, есть он тут или нет, будет ждать или нет. Это ему нужно, а не ей. Он себя не обманывает. Иногда хочется, чтобы было не так, пытается подмечать: вдруг хоть потеплее посмотрит? Нет, он для нее ничто, пустое место. Хочет ходить сюда – пусть ходит. Нет – она не расстроится. Пока идут с кладбища до ее дома, всегда молчат. Он напряженно пытается придумать тему для разговора, а ей, кажется, и не нужно. Ей вообще ничего не нужно. Для чего же ему тогда она?

Дурак ты, Рыжий, сказал недавно Серый. Она же ребенок еще. Она на тебя как на парня и не смотрит. А ты к ней привязался как банный лист. Вот он сказал – и Ильдару самому стало понятно, чего это он к ней привязался. И жарко стало от этого понимания. Он не думал о таком – ну, ходит за ней и ходит, нравится смотреть на нее. А зачем и для чего – не думал. Серый сказал – начал понимать. И что с этим теперь делать? Тринадцать лет – правда же ребенок. Хотя сам себя в тринадцать Ильдар уже ребенком не считал. Ну так то он. А она – девочка.

Дурак ты рыжий, повторяет он про себя и начинает прыгать на месте. Руки окоченели, ладони раскраснелись и опухли. Сует их под мышки, нахохливается, как ворона. Закрывает глаза, легко вызывает во внутренней темноте ее образ – черные волосы, тонкие брови, тонкие губы, узкие, чуть раскосые глаза, вообще все черты узкие, как будто вырезаны самым тонким, острым резцом по темному, смуглому дереву. Взгляд внимательный и надменный. Или так кажется – у азиатов всегда непонятный взгляд. А она азиатка? Не ясно, Ильдар до сих пор не определил. Так посмотришь – вроде да. А иначе – как будто и нет. Помесь, серединка на половинку: папа русский, видел он этого папу.

Под ложечкой потянуло. Ильдар прыгает и тихонько скулит. Но не уйти же без нее. И правда, таскается за ней, как собака. Местные уже косятся. Хотя сами ее боятся. Может, конечно, это он выдумал, но несколько раз замечал: и девчонки, ее одноклассницы, и парни – сторонятся. Она всегда одна. Взрослые на улице здороваются сквозь губу. И видно – не презирают, а именно боятся. Ильдар знает этот взгляд – показательно вежливый, а внутри – страх. Так его собственная бабушка смотрела на тетю Алию – про ту в деревне поговаривали, что она умеет оборачиваться, ходит по чужим дворам, ворует цыплят, и вообще добра от нее не жди. Ильдар мелкий был, они вместе с пацанами вечерами бегали подглядывать – вдруг и правда тетя Алия прыгнет через три ножа и обернется черным поросенком? Бабушка жутким шепотом говорила, мешая русские и татарские слова, что, если такой поросенок к тебе подбежит, нужно его по уху ножом хватануть. Тогда на следующий день тетка Алия придет с обрезанным ухом, и все в деревне узнают, что она оборотень. Больше не станет хулиганить.